Мих. Лифшиц
Очерк
общественной
деятельности
и эстетических
взглядов Г.В.
Плеханова
Г.В. Плеханов.
Эстетика и
социология
искусства: В
2-х т. Т. I. М.:
Искусство, 1978. -
Вступительная
статья. с. 7-102.
Георгий
Валентинович
Плеханов
принадлежит
к числу
замечательных
деятелей
русской
истории. Его
фигура
замыкает
собой ряд выдающихся
демократических
борцов девятнадцатого
столетия. Он
непосредственный
продолжатель
традиций
Белинского,
Чернышевского,
Добролюбова,
их прямой
наследник не
только в
теоретической
области, но прежде
всего в деле
практической
борьбы за
народные
интересы. Это
само по себе -
заслуга немалая.
Однако
значение
Плеханова
для истории
русской
культуры не
ограничивается
сохранением
наследства
демократической
публицистики
и
общественного
движения прошлого
века.
Старые
русские
демократы
были
народными трибунами
в широком
смысле этого
слова. Они ещё
не могли
вполне
оценить
значение
важной
исторической
грани между
борьбой за
свободу от
деспотизма
чиновников,
дворян и царей
во имя
демократии и
защитой
интересов трудящихся
от угнетения
со стороны
богатых
собственников,
то есть
борьбой
против власти
капитала. Для
такого
различия не
было достаточного
основания в
самой
русской
жизни, пока
развитие
капитализма
не выдвинуло
на первый
план
противоречие
интересов
предпринимателей
и рабочих.
Это
противоречие
по-новому
осветило и
ранее
известные
факты имущественного
расслоения
среди
крестьян -
самого большого
класса
старой
России - в
рамках всё ещё
сохранившейся
поземельной
общины.
Эпигоны
утопического
социализма
продолжали
писать о
необходимости
укрепления общины
как преграды
для
растущего
классового
неравенства.
Г.В. Плеханов
понял, что
разложение
крестьянства
и развитие
капитализма
означает
начало новой
эпохи. Среди
огромной
массы бесправного
"серого
народа" он
сумел разглядеть
тот
общественный
слой, в
котором таилось
будущее
России. Ещё
будучи
народником,
Плеханов
начал
активную
деятельность
среди
петербургских
рабочих, и на
него произвела
громадное
впечатление
стихийная
тяга передовых
пролетариев
к знанию,
теории, вопреки
взгляду
народников-бунтарей,
считавших,
что
"пропаганда"
не имеет
большого значения
для
революционного
подъёма масс,
по сравнению
с
"агитацией".
Плеханов
рассказывает
в своих
воспоминаниях,
что он был
принят в кружок
бунтарей как
человек
глубоко
заинтересованный
в "рабочем
деле" и с тех
пор занятия с
рабочими
стали его
"революционной
обязанностью"
[1]. Он сам
относит себя
к поколению,
разбуженному
"шумом уже
значительно
окрепшего
движения
пролетариата"
[2]. В мрачные годы
монархии
Александра III, когда
всякая
свободная
мысль
казалась подавленной,
он указал ей
новый и
плодотворный
путь. Плеханов
стал
пророком
русского
рабочего
класса. Он
перенёс в
свою родную
страну идеи
Маркса и
Энгельса,
освободив
русский
социализм от
утопических
иллюзий.
Глубокие
социальные
преобразования,
совершившиеся
в России
двадцатого
века в результате
трёх
революций, были
бы
невозможны
без
предварительного
развития
общественной
науки. На
русской почве
все коренные
вопросы этой
науки ставились
наиболее
остро,
последовательно
и принципиально.
Одним из
таких имён
является имя
Г.В.
Плеханова.
Без всякого
преувеличения
можно
сказать, что
его
многообразная
деятельность
сыграла
большую роль
в процессе
идейной
подготовки
Октябрьской
эпохи.
I
Г.В. Плеханов
родился 11
декабря (29
ноября по старому
стилю) 1856 года в
деревне
Гудаловка
Липецкого
уезда
Тамбовской
губернии,
имении его
родителей. Он
происходил
из дворянской
семьи,
небогатой, но
сохранившей
фамильные
традиции,
несмотря на
реальные
признаки
"оскудения".
Отец и
старшие
братья были офицерами.
Сам Георгий
Валентинович
в юности не
представлял
себе другого
жизненного
пути, кроме
военной
службы. По
собственному
его настойчивому
желанию
родители
поместили
сына в
кадетский
корпус -
Воронежскую
военную
гимназию.
Однако в
учебном
заведении
личные
интересы
Плеханова
получили
совершенно
иное развитие.
Знакомство с
передовой
русской
литературой,
влияние
учителей,
среди которых
были люди
прогрессивного
направления,
как Н.Ф.
Бунаков,
внушили
юноше идею
служения
родине в
более
широком
смысле. Сам
Плеханов
пишет о
пережитом в
юности
могучем влиянии
Некрасова -
поэта
гражданской
скорби, гнева
и мести
народной. "Я
был тогда в
последнем
классе
военной
гимназии. Мы
сидели после
обеда
группой в
несколько
человек и читали
Некрасова.
Едва мы
кончили
"Железную дорогу",
раздался
сигнал,
звавший нас
на фронтовое
учение. Мы
спрятали
книгу и пошли
в цейхгауз за
ружьями,
находясь под
сильнейшим
впечатлением
всего только
что прочитанного
нами. Когда
мы стали
строиться,
мой приятель
С. подошёл ко
мне и, сжимая
в руке ружейный
ствол,
прошептал:
"Эх, взял бы я
это ружьё и
пошёл бы
сражаться за
русский народ!"
Эти слова,
произнесённые
украдкой в нескольких
шагах от
строгого
военного
начальства,
глубоко
врезались в
мою память; я
вспоминал их
потом всякий
раз, когда
мне приходилось
перечитывать
"Железную
дорогу" [3].
В прежние
времена
такие
настроения
приводили к
возникновению
тайных
военных
обществ, в
которых
зарождались
заговоры
против самодержавия.
Но к началу
семидесятых
годов, когда
Плеханов
учился в
старших
классах
военной
гимназии,
время
дворянского
освободительного
движения
было уже
позади. На
арену борьбы
вышли другие
поколения,
явились другие
общественные
силы, и сами
идеи освободительного
движения
приняли
новый характер.
Молодость
Плеханова
прошла в
эпоху подъёма,
связанного с
идеями
революционной
демократии,
идеями
"Современника".
Не Лувель,
Занд и Риего
владели
теперь умами
революционно
настроенной
молодёжи, а
герои романа
"Что делать?",
написанного
Чернышевским
в Петропавловской
крепости -
месте
заключения "государственных
преступников".
В этом
романе,
хорошо
известному
каждому образованному
человеку
наших дней,
действует
одна
любопытная
личность,
имеющая
нечто общее с
Плехановым,
конечно, в
других
условиях
времени, в другой
атмосфере.
Эта личность
- Рахметов,
образец
необычайно
строгого к
себе
революционера.
Сильный,
властный,
рыцарски
твёрдый характер,
столь же
последовательный
и самобытный
в своих
теоретических
исканиях, Плеханов
также
принадлежал
к моральному
типу
"ригористов".
Как и
Рахметов, он
вёл свой род
от татарских
князей XIII века, но
единственной
привилегией,
которой
дорожил этот
"демократический
аристократ"
(по выражению
одного
современника),
была
почётная
роль передового
бойца в
битвах
революционной
России.
Плеханов
рано
отказался от
военной карьеры,
но в его
служении
революции
сохранился
оттенок
воинской
доблести [4].
Очень может
быть, что
такие черты,
роднящие его
с поколением
дворян-революционеров
первой
половины
прошлого
века, сыграли
известную
роль и в
недостатках
политической
деятельности
Плеханова.
Защитник
"воинствующего
материализма",
materialismus militans, непримиримый
борец против
идейных
колебаний
социалистов,
он часто
оставался
рыцарем-одиночкой.
Рано
сложилось у
него
предубеждение
против
всякой
тесной
организации
и роковое
желание
держаться
"над
схваткой" по
отношению к
организационной
борьбе, что,
разумеется,
практически
невозможно и
ведёт обычно к
худшей
односторонности.
Окончив с
отличием
курс военной
гимназии [5],
Плеханов
поступил в
Константиновское
юнкерское
училище. Год
спустя мечты
о военной
карьере
остались уже
позади, и он с
немалым
трудом
освободился
от
перспективы
служить царю
в качестве
офицера. Ему
удалось
перейти в
Горный институт,
выдержав
конкурсный
экзамен по математике
и физике. Но
учёная
карьера (в
Горном
институте
Плеханову
была
назначена "екатерининская
стипендия")
не могла
удовлетворить
эту
энергичную
натуру.
Студенческие
годы стали
для него
первой
революционной
школой. То
было время
подпольных
кружков и сходок.
Плеханов
быстро
обратил на
себя внимание
самых
решительных
деятелей
семидесятых
годов.
6 октября 1876
года
произошло
знаменательное
событие. В
столице
суровой
полицейской
империи, на
площади
Казанского
собора в
Петербурге,
состоялась
первая
открытая
политическая
демонстрация
рабочих и студентов.
Из толпы
собравшихся
вышел молодой
человек,
высокий
блондин, снял
шапку и начал
горячо
обличать
преступления
самодержавного
правительства.
Он говорил о
бедственном положении
народа, о
полицейском
терроре, о ссылках
лучших людей
-
Чернышевского,
Долгушина...
Его
пламенная
речь была
встречена аплодисментами.
В то же
мгновение
над толпой
взвился
красный флаг
с надписью
"Земля и воля".
Полиция
бросилась на
демонстрантов,
но рабочие
плотным
кольцом
окружили
оратора и
помогли ему
скрыться.
Таинственный
блондин,
оратор
Казанской демонстрации
был Г.В.
Плеханов. Ему
угрожала каторга.
Полиции не удалось
установить
личность
оратора,
однако,
спасаясь от
полицейских
капканов,
Плеханов
должен был
покинуть
Петербург, а
затем и
пределы
России. Через
несколько
месяцев, когда
внимание
правительства
к делу Казанской
демонстрации
ослабело, он
снова вернулся
на родину,
чтобы
целиком
отдаться
революционной
борьбе.
В конце
семидесятых
годов мы
видим его в
гуще
народных
волнений
этого
богатого
событиями
времени.
Студенческий
протест, забастовка
на табачной
фабрике,
демонстрация
рабочих
патронного
завода,
похороны Н.А.
Некрасова -
всё
происходит
при его непосредственном
участии. Он
составляет
адрес
министру
юстиции,
отбивает у
полиции арестованных
демонстрантов
и прежде
всего ведёт
пропаганду
среди
рабочих
питерских заводов,
стремясь
придать
революционную
направленность
их
стихийному
брожению.
"Этого мерзавца
нужно
поймать", -
сказал
петербургский
градоначальник
Зуров. Но,
несмотря на
усердную
слежку
жандармских
ищеек,
Плеханову
удалось
благополучно
пройти через
все опасные
эпизоды
подпольного
существования,
продолжая
свою кипучую
деятельность.
В сущности
говоря,
значение
работы среди
петербургских
пролетариев
не было
понято ещё им
самим. Он
мечтал об
агитации в
массах
крестьянства:
ведь именно
связь
городских
рабочих с
деревней
больше всего
привлекала
внимание
революционеров-народников.
Перед ними
витали образы
великих
бунтарей
русской
истории - Пугачёва
и Разина. В
том же духе
Плеханов ведёт
свои беседы с
рабочими
весной 1878 года.
Первые
сведения о
брожении
среди
казачества
на Дону
заставляют
его
броситься в
эту старинную
область
бунтарской
вольности. В статьях
1878-1880 годов,
написанных
для
нелегальной
печати,
Плеханов ещё
целиком
народник, то
есть
энтузиаст
поземельной
общины, верящий
в
первобытные
социалистические
инстинкты
русского
мужика. Под
влиянием
Бакунина, чья
энергичная
анархистская
проповедь подчинила
себе умы
революционной
молодёжи
семидесятых
годов, он не
признаёт
политической
борьбы,
считая
буржуазные
свободы
великим
обманом,
отвлекающим
внимание народа
от коренных
социальных
вопросов. Впрочем,
такая статья
Плеханова,
как "Закон
экономического
развития
общества и
задачи
социализма в
России" (1879),
обнаруживает
уже
некоторое знакомство
с идеями
марксизма,
более основательное,
чем у
большинства
народников
семидесятых
годов.
В эту
сторону
толкало его начавшееся
разложение
народничества.
Прежняя вера
в
социалистические
инстинкты крестьянства
поколебалась.
Мужик плохо
понимал
бунтаря-интеллигента.
Вместо того,
чтобы
вспомнить
заветы
Разина и
Пугачёва, он
скручивал
городскому
агитатору
руки за спину,
представляя
его "по
начальству",
а в тех
случаях, когда
крестьянин
оказывался
более доступен
агитации
против
царских
чиновников и кулаков,
ему все же
были чужды
социалистические
планы
бунтарей [6].
Сельский мир
явно разлагался
под
энергичным
натиском
частных интересов,
и капитал в
образе Тит
Титыча прокладывал
себе путь в
деревню. Всё
это означало
конец целой
полосы
русского
освободительного
движения.
Народничество
было
громадным
явлением в жизни
старой
России,
возникшим
ещё до крестьянской
реформы 1861
года. Оно
глубоко
задело
несколько
революционных
поколений,
самоотверженных,
прошедших через
грозные
испытания и
совершивших
героические
дела,
достойные не
вялого пара беллетриста,
а песни
Гомера.
Плеханов сам
участвовал в
этих делах -
он был одним
из основателей
партии
"Земля и
воля", входил
в её небольшой
центральный
кружок
законспирированных
подпольщиков
-
"троглодитов",
играл заметную
роль в
подготовке
её программы.
Возникновению
народнической
партии в середине
семидесятых
годов
предшествовало
великое
"хождение в
народ".
Неудача
этого похода
заставила
народников
обратить
внимание на
правильную
организацию
революционного
подполья, тем
более, что
главные
провалы
имели место в
городе, а не в
деревне.
Более
существенным
выводом из
неудачи
"хождения в
народ" было разочарование
в близости
крестьянской
"социальной
революции".
Но если
прежняя вера
в исконные
социалистические
инстинкты мужика
ослабела, то
революционный
подъём молодёжи
не остыл.
Напротив,
закалённая
преследованиями
властей, она
невольно
втягивалась
в политическую
борьбу,
которую так
презирала теоретически,
считая её
выгодной
только имущим
классам.
"Хождение в
народ"
протекало, по
словам Кибальчича,
из желания
"отречься от
своей среды"
или, по
другой
терминологии,
"раствориться
в народе",
конечно, не
для того,
чтобы жить
свято, а для
того, чтобы
способствовать
революционному
делу - развитию
самодеятельности
большинства,
стихийному
движению
снизу против
самодержавия.
Явная
неудача
агитации
бунтарей
привела к
отказу от
главного
правила
революционных
народников -
"освобождение
народа
должно быть
делом рук
самого
народа", то
есть от
лозунга Интернационала,
приспособленного
к идеям крестьянского
социализма.
На почве
разочарования
в
способности
революционной
партии
поднять
народ
возникла
централизованная
тайная организация
"Народная
воля", плод
коллективной
мысли или,
скорее,
дерзкого
отчаяния, которое
рисовало
картину
дезорганизации
правительства
с целью
захвата
власти в стране
или, по
крайней мере,
с целью
добиться
конституции,
гарантирующей
свободу личности
и возможность
дальнейшей
работы среди
трудящихся
города и
деревни. Это
было
возрождение
идей Ткачёва
или
революционного
цезаризма
Нечаева,
который из
крепости
предлагал в
диктаторы
Желябова.
Так далеко
Плеханов не
шёл. Правда,
он уже начал
сомневаться
в бакунинской
анархии;
кризис
народничества
ставил
вопрос о
необходимости
политической
борьбы
против
самодержавия,
как главного
препятствия,
мешавшего
агитации
социальной.
Но он
по-прежнему
верил в
самодеятельность
народных
масс, боясь
возникновения
партии, желающей
делать
революцию за
народ,
рассматривать
его как
объект своих
экспериментов.
Задачи
"дезорганизации"
противника
входили уже в
программу
"Земли и
воли", однако
Плеханов не
одобрял
такие,
например,
приёмы, как
возбуждение
народа
подложными
манифестами
царя, хотя
другие
землевольцы
не видели в
этом ничего
достойного
осуждения.
Впоследствии
Плеханов
писал, что
оправдание
политической
борьбы
сторонниками
Желябова и
Тихомирова
было шагом
вперёд. Но в переносе
очага
революционного
движения снизу
вверх он видел
дальнейшее
углубление
старого зла,
то есть
громадной
пропасти
между
народом и демократической
интеллигенцией,
общественным
бытиём и
революционным
сознанием. Нужно
понять
психологию
Плеханова -
революционера,
вышедшего из
дворян и не
желавшего отказаться
от
"народного
идеала"
бунтарей.
Однако
взгляды его
имели мало
сторонников.
Большинство
революционеров
склонялось
теперь к
планам
индивидуального
террора
против
царской
фамилии и
видных
правительственных
деятелей. Это
была
"революционная
романтика",
"безумство
храбрых",
достойное
высокого
уважения, но
неспособное
решить
исторические
задачи,
стоявшие
перед
революционной
Россией.
Плеханов
разошёлся с
этим
течением не потому,
что у него не
хватало
мужества для
вооружённого
поединка с
левиафаном
царской
власти, а
потому, что
он искал
другого,
более верного
революционного
пути, зная
даже, что
каждый шаг в
новом
направлении
может быть
понят
товарищами
как измена
народному
делу.
Сначала,
после
раскола с
течением
террористов-народовольцев,
Плеханов
остался в числе
той группы
революционеров
(их было
около двадцати),
которая
пыталась
сохранить
верность
идеям "Земли
и воли". Он
входит в
редакцию
газеты
"Чёрный
передел",
задуманный как
орган
прежнего
землевольческого
направления.
Однако
участие в
этой группе
было для него
только шагом
на пути к
размежеванию
с народничеством
в целом, ибо
при новых,
всё более
властно
ломавших
русскую
жизнь исторических
условиях
отстаивать
идеалы "Земли
и воли", то
есть
утопический
крестьянский
социализм,
основанный
на федерации
сельских общин,
стало уже
невозможно.
Фракция
старых землевольцев
в
организационном
отношении
представляла
собой
ничтожную
величину. С
другой
стороны,
сильная
организация
"Народной
воли",
сумевшая ещё
до победы
революции
казнить
одного из
Романовых,
была раздавлена
его
наследником,
и после
небольшого
колебания
чаша весов
склонилась
на сторону
старой
власти. Жизнь
сама
подсказывала
вывод, что
стихийное
народное
бунтарство и
обратная ему,
но связанная
с ним идея
революции сверху
представляют
собой две
стороны одной
и той же
идейной
формации,
ставшей уже
препятствием
на пути
дальнейшего
развития
революционной
мысли и дела.
Преодоление
народнических
иллюзий было
главной
заслугой Плеханова.
Эти иллюзии
успели
приобрести
прочность общественного
предрассудка.
В них сказалась
объективная
ситуация
целой эпохи,
ещё незрелой
в классовом
отношении,
запутанной и
потому
скрывающей
свои
истинные
черты призрачными
картинами
близкого
будущего. Каждое
отрицание
определяется
тем, что оно
отрицает, но
не в равной
мере, не
одинаково.
Чем более
прочно
сидели
народнические
предрассудки
в сознании
героической
революционной
молодёжи
семидесятых
годов, тем
более резким
должно было
стать на
первых порах
их отрицание,
как бы
отражающее
эти предрассудки
с верной,
критической,
но всё же ещё
абстрактной
точки зрения.
Особые
условия
возникновения
марксизма в
России
объясняют
нам некоторые
черты
биографии
Плеханова,
указывая
вместе с тем,
как далеко он
мог пойти в принятом
направлении,
ибо те же
условия очертили
горизонт его
революционной
личности
замкнутой
линией.
Проблема,
стоявшая
перед
Плехановым,
была не
новой. Все
революции
мира
осложнялись
противоречием
между
передовой
идеей далеко
ушедшего
вперёд
образованного
меньшинства
и стихийной
исторической
жизнью масс.
В России
такое
противоречие
было особенно
подчёркнуто
петровской
реформой,
которая
отделила
высшее
сословие,
одетое в
чужеземное
платье и
говорившее
на
непонятном
языке, от мужика,
по-прежнему
преданного
своему земледельческому
быту,
поющего, как
встарь, свои тоскливые
песни. Всё
это
прекрасно
рассказано ещё
в
"Литературных
мечтаниях"
Белинского.
Необходимость
устранения
разрыва между
идеей,
декларацией,
обещанием и
реальной жизнью
народа или,
по крайней
мере, сознание
невозможности
этого
устранения
остро ощущалась
революционной
мыслью
России и на
всех этапах
её развития,
начиная с
дворянской
эпохи и далее
через период
более
плебейской,
"разночинной"
интеллигенции
к началу слияния
социалистической
теории с
рабочим движением.
Последнее,
впрочем,
представляет
собой
настолько
сложный
процесс, что
все ступени и
противоречия
его не так
легко
исчерпать. Существует
эта проблема
и в мировом
масштабе,
особенно с
точки зрения
сегодняшнего
дня, когда в
активную
историческую
жизнь вступили
громадные
резервы на
всех континентах
земли.
Пушкин
думал, что
интересы
крепостных и
дворян
совпадают. С
точки зрения
суровой
классовой
истины это,
конечно, не
так. И благородная
иллюзия не
замедлила
рассеяться,
когда при
Николае I, после
разгрома
небольшого
слоя
дворянской
интеллигенции,
лицо
помещичьего
класса
обернулось
страшной харей
Собакевича
или сладкой
физиономией
Манилова. Но
в
определённом
отношении
Пушкин был
прав - одна и
та же петля
крепостного быта
давила
широкие
массы народа
и заставляло
само
дворянство
терпеть
невыносимый
гнёт
деспотизма.
Попытка
посредством
заговора дворянских
революционеров
открыть
России дорогу
к передовым
формам жизни
не удалась
именно в силу
более
широкого,
коренного противоречия
между двумя
основными
классами
барски-крестьянской
России.
Гибель первого
поколения
революционной
интеллигенции
была неизбежна
и вытекала из
той же
механики
крепостного
права, ибо
при всех
своих
стихийных движениях
крестьянство,
естественно,
видело в царе
единственного
заступника
от произвола
помещиков.
Оно было
равнодушно к
идеям
дворянских
революционеров,
просто не знало
их и не без
оправданного
злорадства
смотрело на
то, что
просвещённые
господа тоже
дрожат,
заслышав
колокольчик
фельдъегеря.
Положение
благороднейших
из дворян,
которым, в
отличие от
разночинцев,
было от чего
отказываться
и чего
терять,
казалось
поистине трагическим.
Наследники 14
декабря
должны были сделать
отсюда
неизбежные
выводы.
Кто не
помнит
печальные
слова
основателя народнического
социализма
Герцена: "Мы вне
народных
потребностей"?
Чтобы
проникнуть в
этот
недоступный
мир
"народных
потребностей",
найти общий
язык с
мужиком,
нужно было
понять его
правоту по
отношению к
самым лучшим
и просвещённым
благодетелям.
Так вошёл в
русское
освободительное
движение тот
мотив, из которого
выросло, по
насмешливому
слову Тургенева,
обожание
"абсолютного
тулупа". Впоследствии
Н.К.
Михайловский
(Гроньяр)
рассказывал,
что один
народник,
сидя в
царской тюрьме,
оплакивал
казённые
харчи,
которые он вынужден
был есть за
счёт мужика.
И, продолжая
эту
невесёлую
шутку,
Михайловский
прибавил, что
так можно
было дойти и
до сожаления
о народной
пеньке, из
которой
вилась верёвка
для
революционеров.
Но дело не в
преувеличенной
любви к
мужику, а в
неизбежности
компромисса
с его позицией,
его
скептическим
взглядом на
всё, что связано
с городской
цивилизацией.
Элемент "опрощения"
или, научно
выражаясь,
революционного
примитивизма
был важной
составной
частью той попытки
приладиться
к "народным
потребностям",
которая
выросла из
сознания
громадной
пропасти
между
революционной
теорией как
выводом из
передового
просвещения
и самобытным
сознанием
народа, его
привычками,
условиями
его жизни на
земле.
Народничество
было именно попыткой
заполнить
эту пропасть
путём самоотречения
классовой
цивилизации.
Вот почему
само понятие
"народ" не
только у Бакунина
и Огарёва, но
даже у
Герцена
ближе к немецкой
романтике,
чем к
французской
традиции Марата
и якобинцев.
Это
понимание
народности,
более
социальное,
чем
политическое,
даже
намеренно
безразличное
к борьбе за
политические
свободы, поскольку
они не меняют
положение
бедного люда,
многое
говорило
сердцу
Толстого, оно
не осталось
бесследным и
для Достоевского.
В
бакунинском
анархизме, оказавшем
самое
большое
влияние на
революционеров
семидесятых
годов,
бегство от
собственных
просвещённых
идеалов к
идеалу народному
также играло
немалую роль.
Но и в "русском
социализме"
Герцена,
далеко от
всякой мысли
об опрощении,
идеализация
коммунистических
инстинктов
крестьянина
выросла на
почве
внутреннего
разочарования
в западной
демократии.
Спор с
Чернышевским
о падении
Римской
империи и
освежающей
роли варварства
был спором
между
просветителем
и романтиком.
Разумеется,
Герцен
гораздо шире
славянофильского
обожания
"абсолютного
тулупа" и
спасительного
революционного
варварства в
духе
Бакунина и
Огарёва. Под
конец жизни
стихийная
народная
революция не
была больше
заветным
словом; он
склонялся
скорее к
пролетарской
организованности,
слиянию
социализма с
рабочим
движением в
Интернационале
Маркса. С
другой
стороны, и
Чернышевского
нельзя
рассматривать
только как
просветителя.
При всех
возможных
здесь
оговорках, его
социализм
связан с
романтической
идеализацией
"старой,
феодальной,
крестьянской
общины", если
читатель
помнит слова
Ленина.
По мере
напряжения
общественного
конфликта
революционные
элементы
просветительского
и
романтического
типа
сливались в общей
борьбе
против царской
цивилизации,
и это
объясняет
нам тот
неясный факт,
что у
колыбели
революционного
народничества
стоял и
просветитель
Чернышевский
и основатель
"русского
социализма"
Герцен.
Несомненно
также, что,
несмотря на
эту
двуликость,
элемент
романтизма
(как реакции
на растущий
союз
дворянской
монархии и
капитала) в
русском
народничестве
возобладал,
хотя роль
Герцена при
этом не была
понята и наши
революционные
романтики плебейского
происхождения
считали себя,
скорее,
последователями
Чернышевского,
неясно отличая
материалистическую
философию
великого
просветителя
от западного
позитивизма,
которым
усердно
питалась
легальная
народническая
литература.
Конечно, в
том
обстоятельстве,
что Герцен, более
тесно
связанный с
верой в
общинные задатке
русского
крестьянства,
был
недостаточно
почитаем
ближайшими
поколениями
молодых
революционеров,
сыграли роль
его
либеральные
колебания. Но
откуда
происходили
эти
колебания?
Обычно довольствуются
молчаливым
предположением,
что они
коренились в
дворянской
природе революционности
Герцена. На
деле же это
была уступка
царизму
мужика,
господствующей
идее
патриархального
крестьянства
- нечто
похожее на ту
картину
социальной
монархии,
которой
Бакунин из
своей
тюремной
камеры хотел
соблазнить
Николая I.
Недаром
влюблённости
Бакунина в революционного
дикаря
Нечаева
предшествовала
его любовь к
монархически
настроенному
крестьянину
П.А.
Мартьянову,
одному из странных
существ на
периферии
лондонского
кружка. Так
называемый
анархизм
бакунинского
толка,
безразличие
к политике,
точнее, к
борьбе за
политическую
свободу -
прямое
продолжение
этой
мартьяновщины.
И если идеи
русской
интеллигенции
девятнадцатого
века, по известному
выражению
Ленина,
нельзя отделить
от
"настроений
крепостных
крестьян", то
народнические
иллюзии
нельзя
отделить от
них самих тем
более.
Романов или
Пугачёв? Как
в анархическом,
так и в
либеральном
его уклоне народничеству
не была
противопоказана
традиционная
для русской
истории,
никем не выдуманная
схема,
согласно
которой
обуздать
самое
страшное зло
- власть
помещичьей аристократии
и чиновников
- можно
только
самодержавием
или, по
крайней мере,
самозванством.
Дело
осложнялось
тем, что на
Западе также
началась эра
революций
сверху. Её
характерными
явлениями
были
плебисцитарная
империя Луи
Бонапарта,
опиравшаяся
(согласно известному
взгляду
Маркса) на
идеи
крестьянской
парцеллы, и
цезаризм
Бисмарка,
которому Лассаль
предлагал
союз
прусской
короны с рабочим
классом
против
буржуазии. В
предложениях
и угрозах,
обращённых к
самодержавию
со стороны
последних
дворянских
революционеров
и первых
народников,
звучали те же
иллюзии на
русский лад и
та же слишком
далеко идущая
ненависть к
буржуазным
формам жизни
в отсталой
стране.
Самоотречение
передового
слоя в пользу
стихийной
народности
таило в себе
глубокое
противоречие.
Всякое
искусственное
опрощение во
имя
"абсолютного
тулупа", как
бы ни было
оно
благородно
по направлению,
сохраняет
свою заднюю
мысль. Жертва
декабристов
более
прямодушна,
жертва народников,
как всякий
романтизм
несёт в себе две
души. Здесь
развитое
сознание
переодето в костюм
народного
покроя, чтобы
овладеть сознанием
масс,
"манипулировать"
им. Это легко
заметить
даже в языке
прокламаций
шестидесятых
семидесятых
годов. Однако
народный
стиль,
неизбежно
поддельный,
конечно, не
главное зло.
Главное зло -
в глубокой
трещине между
стихийной
народной
революцией,
которую
стремились
разжечь
народники, и
централизованной
тайной
организацией
революционных
братьев, над
созданием
которой фантазия
Бакунина
работала уже
в середине шестидесятых
годов. Эта
организация
должна была
остаться
всегда за
спиной
народа, хотя
подлинное направление
событий и
поддержку
определённых
лиц в ходе
самой
революции
она не могла
уступить
никому.
Таким
образом, в
стремлении
преодолеть
роковую
пропасть
между идеями
авангарда и стихийным
движением
масс народническое
сознание
пришло к
прямо
противоположному
результату:
чем больше
оно отрекалось
от себя во
имя народа,
тем более
возвышалось
над ним,
превращаясь,
как принято теперь
говорить, в
некое
"метасознание".
Отсюда и
неизбежные
колебания в
сторону крайности,
на первый
взгляд
противоположной
бакунинскому
анархизму, а
именно -
настроениям
в духе
Нечаева,
Ткачёва и
вождей
"Народной воли".
Такие
настроения
обычно
называют бланкизмом
или
якобинством.
Но не следует
обманываться
словами, если
они только
обременяют
наш ум
перечислением
новых имён.
Бланкизм и
якобинство
как
политические
явления также
выросли в
своё время на
Западе из
подобных
ситуаций.
Поворот к
террору,
сменивший
народническое
бунтарство,
не был,
конечно,
полным отказом
от анархизма
хотя бы
потому, что
мечта о
централизованной
тайной организации
всегда жила в
неполитической
политике
Бакунина. Не
на этой ли
почве
возникло его
тесное
сотрудничество
с Нечаевым?
Как в
современных
движениях
подобного
типа на смену
уличному
бунтарству
приходит глубоко
законспирированный
экстремизм
террористов,
так и в эпоху
политического
народничества
конца
семидесятых
годов
воображаемый
всесильный
"наш
комитет"
Бакунина
витал над
реальным
Исполнительным
комитетом "Народной
воли".
Это был
другой угол
той же
политической
структуры. В
более общем
мировоззрении
народничества
он также
обозначился
более резко в
виде
сверхчеловеческого
сознания революционной
личности,
отделившейся
от своего -
стихийного
массового
сознания. Отсюда
доведённый
до крайности
раскол между правдой-истиной,
правдой
науки, и
более
высокой
правдой справедливостью,
героическим
самопожертвованием,
идущим
наперекор
всему, как
герой
французской
народной
сказкой
Грибуль, истолкованный
в
революционном
духе Герценом
вслед за Жорж
Санд.
Так, из
романтического
преклонения
перед
"народным
идеалом"
вышло в конце
концов нечто
прямо
противоположное
-
исключительное
возвышение
авангарда критически
мыслящих
личностей
над необозримой
толпой.
Плеханов
впоследствии
сравнивал
эту
гипертрофию
самосознания
с философской
позицией
левого
гегельянца
Бруно Бауэра,
оказавшего,
как мы теперь
знаем, прямое
и косвенное
влияние на
Ницше. И
действительно,
несмотря на
возможную
разницу в
общественном
содержании,
логика
возникновения
ницшеанского
сверхчеловека
из
романтического
комплекса народности
в основе
своей всегда
одна и та же.
Нечто
подобное
революционному
ницшеанству
прорезывалось
и в
народничестве,
а у наследников
народнического
движения -
эсеров -
такого
анархо-ницшеанства
накопилось
слишком
достаточно.
От
народничества
как
мировоззрения
Плеханова
отталкивало
именно
раздвоение
революционного
потока на два
начала -
личность и
народ,
самосознание
и
объективный
процесс,
эмоциональный
подъём и
научное
познание
общества. Его
страшила
"антиномия
между
сознательностью
и
стихийностью"
[7], которую
идеология
людей
семидесятых
годов не
только не устранила
из русской
общественной
мысли, но даже
усилила. Он
верно
заметил, что
последний
итог
народнического
движения был
невольной
изменой его
исходному
принципу -
вере в народ.
Вместо
слияния
революционной
идеи и
стихийного
сознания
масс явился
новый разрыв
между ними,
новое
взаимное
непонимание,
новая
трагедия.
Ключ к
марксизму
Плеханова
нужно искать
именно в
отталкивании
от этой
раздвоенности
народнического
сознания.
Перед более
зрелым
революционным
мышлением
стояла
задача -
найти такую
общественную
силу, которая
не требует от
него
искусственного
опрощения,
отказа от
высшей
культуры и
даже,
наоборот,
стремится
навстречу ей.
Такая сила
была. В своих
первых
организациях,
в Одессе и
Петербурге,
русский
рабочий обнаружил
высокую меру
сознательности.
Несмотря на
традиционную
связь с
деревней, он
быстро
оставил
позади
аграрные
утопии народнической
интеллигенции.
Вот почему
пролетарский
социализм
стал для
Плеханова продолжением
работы в
народе без
возвышения
над ним, без двойной
бухгалтерии.
В рабочем
классе он видел
силу,
способную
преодолеть
разрыв между
революционным
самосознанием
и объективными
законами
жизни. Все
сильные,
можно даже
сказать
великие,
стороны
деятельности
Плеханова,
особенно его
достижения
на почве материалистической
философии и
эстетики, заложены
в этом
отталкивании
от парадоксов
"абсолютного
тулупа". В нём
заложены и некоторые
слабые
стороны
плехановского
марксизма.
II
Вынужденная
эмиграция
(Плеханов
выехал из
России,
скрываясь от
полиции, в
январе 1880 года)
позволила
ему найти
достаточно
времени для
критического
пересмотра
своих народнических
иллюзий. Эта
работа
двигалась постепенно,
с некоторым
усилием, но
результаты
её были
поистине
замечательны.
Зимой 1881/82 года
в
мировоззрении
Плеханова
произошёл
окончательный
поворот. Он
глубоко овладел
теорией
научного
социализма и
в последующие
годы стал
всемирно
известным
пропагандистом
учения
Маркса и
Энгельса.
Плеханов
перевёл на
русский язык
и снабдил предисловием
"Коммунистический
манифест"
(предшествующий
перевод был
сильно
"бакунизирован").
Его перу
принадлежат
самые
оригинальные
произведения
революционного
марксизма на
русском
языке -
вышедшие в
Женеве "Социализм
и
политическая
борьба" (1883) и
"Наши разногласия"
(1885).
Отказ
народников
старой школы
от политической
борьбы
Плеханов
рассматривал
теперь как
разновидность
западноевропейского
анархизма. Но
пришедшую на
смену бунтарству
новую
тактику
заговора и
политических
убийств он
также
исследует
критически, отвергая
её самым
решительным
образом. Необходимость
работать в
массах
народа - по-прежнему
для него
аксиома. Эта
работа должна
поднимать
массы против
царизма,
воспитывать
их в духе
политической
борьбы.
Лишь теперь
Плеханову
становится
ясным истинное
значение его
революционной
деятельности
среди
питерских
пролетариев.
Старые формы
народной
жизни
рушатся под
натиском
капитала, и
развитие
городской
промышленности
выдвигает
новую
общественную
силу, новый класс,
способный
стать
передовой
частью народа.
Ближайшей
задачей
рабочего
класса
является
борьба за
политическую
свободу в
стране. Его
конечная
цель -
социалистическое
преобразование
общества на
основе
развития
производительных
сил,
созданных
эпохой
капитализма.
Исходя из
этого
взгляда на
будущее
России, автор
брошюры
"Социализм и
политическая
борьба"
призывал
революционеров-народников
покинуть
старую точку
зрения и
присоединиться
к движению
"социал-демократии".
В 1889 году,
выступая с
трибуны
международного
съезда
деятелей
рабочего
класса,
Плеханов произнёс
свою
знаменитую
поистине
пророческую
фразу:
"Революционное
движение в
России восторжествует
только как
рабочее
движение или
же никогда не
восторжествует"
[8].
Небольшая
группа
марксистов,
вышедших из "Чёрного
передела",
искала
объединения
с народовольцами
на почве
общего
отказа от
бакунинского
осуждения
политической
борьбы.
Переговоры продолжались
по крайней
мере до осени
1883 года и, по
рассказу П.Б.
Аксельрода,
должны были
предоставить
партии
"Народная
воля", чья
репутация
после её
героического
поединка с
царским
правительством
всё ещё была
очень высока,
роль
инициатора в
умственном
перевороте,
предстоявшем
русской
демократии.
Но из этого
ничего не
вышло по
причинам не
только
кружковым и
личным, на
которые указывает
в своих
воспоминаниях
П.Б. Аксельрод
[9]. Тогда
основанная
Плехановым
группа "Освобождение
труда" (1883)
начала
неизбежную в
данной
ситуации
литературную
полемику с революционным
народничеством.
В
предисловии
к брошюре
"Социализм и
политическая
борьба"
Плеханов
писал:
"Стремление
работать в народе
и для народа,
уверенность
в том, что "освобождение
рабочего
класса
должно быть делом
самого
рабочего
класса", - эта
практическая
тенденция
нашего
народничества
дорога мне
по-прежнему.
Теоретические
же его положения,
действительно,
кажутся мне
во многих
отношениях
ошибочными.
Годы
пребывания за
границей и
внимательного
изучения социального
вопроса
убедили меня,
что торжество
стихийного
народного
движения,
вроде бунта
Ст. Разина
или
крестьянских
войн в Германии,
не может
удовлетворить
социально-политических
нужд
современной
России, что
старые формы
нашей
народной
жизни носили
в самих себе
много
зародышей
своего
разложения и
что они не
могут
"развиться в
высшую
коммунистическую
форму" без
непосредственного
воздействия
на них
сильной и
хорошо организованной
рабочей
социалистической
партии" [10].
Несмотря на
то, что в
брошюре
"Социализм и
политическая
борьбы"
критика
народнического
мировоззрения
носила
вполне
товарищеский
характер,
бывшие
друзья
Плеханова встретили
её с
возмущением.
Они увидели в
ней отказ от
славных
традиций
семидесятых
годов. Даже
благожелательно
настроенный
П. Лавров, иронически
называя
участников
плехановской
группы
"освободителями",
осуждал их за
внесение
раскола в
общий поток
революционных
идей и
полемику с
товарищами.
Между тем в
том же втором
номере
"Вестника
"Народной
воли", где
была
помещена
рецензия
Лаврова, с
резкой
полемической
статьёй
выступил
главный
лидер
народовольцев
в этот период
Лев Тихомиров.
Возражая
против мысли
Плеханова об
исторически
необходимом
развитии капитализма
в России, он
утверждал,
что такая
позиция требует
отречения от
всяких
социалистических
идеалов. С
какой стати
мы будем
заражать интеллигенцию
идеями, при
которой она
делается
неспособной
грабить
рабочего с
чистой
совестью и
энергией? С
какой стати
мы будем самого
рабочего
напитывать
социалистическими
идеями,
отвлекающими
в этом классе
лучшие силы
от
стремления к
капиталистической
карьере?"
Направление
Плеханова
определяется
в этой статье
как
"схоластическая
ржавчина", способная
уничтожить
лучшие
свойства интеллигенции,
"этой
драгоценной
исторической
силы".
Русских
марксистов
Тихомиров обвиняет
в близости к
либерализму.
"Нет, не держась
за фалду
фабриканта,
приведём мы к
чему-нибудь
рабочую
массу, не для
буржуа мы должны
добывать
конституцию,
да и вообще не
конституции,
а народной
власти
должны мы добиваться,
не
обезземеливать
народ должны мы
для этого, не
развивать
пролетариат,
не насаждать
капитализм, а
укреплять
силу и независимость
народа
экономически,
политически,
умственно и
нравственно".
И это писал
тот самый Лев
Тихомиров,
который
вскоре перешёл
на сторону
самодержавия,
будущий редактор
"Московских
ведомостей"!
Аргументы его,
как
справедливо
заметил П.
Аксельрод, в
разных
вариантах и
комбинациях
повторялись
потом
народниками
разных
толков, особенно
эпигонами
народовольцев,
чья партия
первая в революционной
среде
высказалась
за "либеральную
конституцию"
- предел
мечтаний легального
народничества
девяностых
годов.
Плеханов
отвечал на
обвинения
своих противников
брошюрой
"Наши
разногласия".
Несмотря на
убедительность
его полемики,
в
народнической
среде к
первым
русским
марксистам
относились
подозрительно.
Не имело
значения даже
то
обстоятельство,
что Плеханов
сам был
героем
подполья, а
его
ближайшая
сотрудница -
Вера Засулич,
стрелявшая в
Трепова, первая
показала
пример
революционного
террора. Увлечение
марксизмом,
которое уже в
конце девяностых
годов
привело к
вульгаризации
его, было ещё
впереди, и
небольшая
группа людей,
объединившихся
вокруг
Плеханова,
должна была
считаться с
тем, что их
идеи рассматриваются
и в
подпольной
России и в
"обществе" как
измена
заветам
погибших
героических
поколений. По
воспоминаниям
Л.И.
Аксельрод (Ортодокс),
в некоторых
городах
народники были
настолько
озлоблены
против
автора "Наших
разногласий",
что брошюре
его, переправленной
из Женевы в
Россию,
грозило
сожжение, аутодафе
[11].
Такой
раскол с
идеями,
которые
считались с те
времена
единственным
выражением
чистой
совести,
выдержать
было нелегко.
Но Плеханову
пришлось
бороться не
только
против идей.
Ещё труднее
бороться
против
"настроения",
как писал ему
из тюрьмы Лев
Дейч [12]. И всё же
критика
народничества
(не вполне
одобренная
даже
Энгельсом)
была необходима,
тем более что
сами
народники в
своих идейных
шатаниях
между
анархизмом и
либеральными
сторонниками
конституции
уходили всё
дальше и
дальше от
боевого
наследия русской
революционной
демократии.
Процесс этот
явно
сказался уже
в
восьмидесятых
годах, когда
под влиянием
усилившейся
реакции
демократические
настроения
интеллигенции
приняли
более
розовую,
общепрогрессивную
окраску, а в
девяностых
годах
легальное
народничество
окончательно
выродилось в
сентиментальную
филантропию,
разновидность
умеренного
либерализма,
хотя
традиционные
иллюзии
народнической
идеологии
ещё не утратили
своего
влияния и в
революционной
среде.
К этому
времени
романтизм
народнического
типа уже
превратился
в плоский
штамп,
известный
теперь из
учебников
истории
каждому школьнику.
К этой
системе идей
или, скорее,
предрассудков
нужно прежде
всего
отнести идеализацию
"народного
производства".
Так называли
сторонники
этого
взгляда
земледельческий
быт
деревенской
общины,
скованной
остатками
крепостничества
и
фискальными
интересами
царизма. В
народнической
публицистике
сельский мир
(включая
артели
сезонных
рабочих и
кустарей)
противостоял
буржуазному
индивидуализму
европейской
цивилизации,
основанной
на
господстве
чистогана,
развращённости
больших
городов.
Сентиментальная
критика
капитализма
дополнялась
мещанской утопией
- стремлением
сочетать
достижения прогресса
с остатками
патриархальных
общественных
форм. Народники
мечтали о
самобытном
развитии России
в обход тех
исторических
конфликтов, которыми
так богата
история
Запада. Глубокие
тени
общественного
развития
казались им
чем-то
случайным,
как бы
следствием
фатальной
ошибки,
ложного
направления
умов, подлежащего
критике с
точки зрения
полезности и
морали. Если
сознательный
элемент
общественной
жизни, то
есть
интеллигенция,
вернётся к
народу и
станет
направлять
свои усилия в
нужную
сторону, то
"устои"
будут
спасены и Россия
пойдёт своей
дорогой,
минуя бедствия
капитализма.
Народники
восьмидесятых
годов в лице
В. Воронцова
доказывали,
что русский
капитал слишком
слаб, чтобы
одолеть
традиционную
сельскую
общину;
позднее,
особенно
после выхода
книги
Николая - она
(Н.Ф.
Даниельсона)
"Очерки
нашего
пореформенного
общественного
хозяйства" (1893),
они
сосредоточили
свою критику
на
противоречиях
капитализма,
утверждая,
что
вследствие
ограниченности
внутреннего
рынка и
невозможности
реализовать
произведённую
прибавочную
стоимость
развитие
буржуазного
общества в
России не прогрессивно
и не имеет
перспективы.
Увлечённые
своей
исторической
схемой либеральные
народники
девяностых
годов апеллировали
к "обществу",
но так как
эта инстанция
носит весьма
неопределённый
характер, то
в конце
концов они не
стеснялись
обращаться
за помощью
против капитализма
и к самому
правительству
(надежды на
Крестьянский
банк,
переселение,
проект
земледельческих
гимназий).
Разумеется,
это было
жалкой
позицией, ибо
царское правительство
выражало
интересы
помещиков,
чуждые
интересы
подавляющей
массы населения
страны, но не
чуждые
интересам
капиталистической
наживы.
Народническая
теория, как
мы уже знаем,
была
противоречива,
и эти
противоречия,
сначала
полные
внутренней
жизни, до
некоторой степени
оправданные,
с течением
времени превращались
в пустую
эклектику,
лишённую
единого
принципа,
способного
осветить
вопросы
общественной
жизни.
Правда, народники
усвоили
некоторые
идеи Маркса и
Энгельса,
например
общую мысль
теории прибавочной
стоимости,
обратного
отношения между
обогащением
буржуазии и
обнищанием пролетариата,
- словом, всё,
что могло
содействовать
защите
интересов
трудового
народа в
широком смысле
слова и
осуждению
капитализма,
понятого как
исчадие
Запада,
вредное для
России. Общее
представление
о классовой
борьбе было
известно не
только
Бакунину, но
и такому
примитивному
в
теоретическом
отношении уму,
как Сергей
Нечаев.
Принимало
народническое
направление
и некую
упрощённую
версию
исторического
материализма,
зависимости
общественного
сознания от
бытия. "Не у
одного
только
Бакунина, -
свидетельствует
Б.П. Козьмин, -
но и у многих
других
народников
семидесятых
годов можно
найти
аналогичные
высказывания.
Мысль о том,
что
идеология
определяется
экономикой,
высказывалась
ими очень
часто и
сделалась в
известном
смысле общей
фразой.
Однако от неё
до
экономического
материализма
Маркса -
дистанция
огромного размера"
[13].
Действительно,
в
народнической
литературе
эта сама по
себе
материалистическая
мысль
рассматривалась
только как
выражение
одной из
сторон
общественного
процесса, предполагающего
также
влияние
других, не
менее важных
факторов,
каковы
субъективная
точка зрения
участников
исторического
развития,
голос
совести,
психологические
законы. Во
всём этом у
народников
царствовала
безнадёжная
путаница.
Здесь ставились
на одну доску
такие
несравнимые
теоретические
величины, как
Маркс,
Родбертус и
Дюринг. Народническая
литература
была в
сильнейшей
степени
задета
влиянием
западного
позитивизма
и относилась
с большим
подозрением
к лучшим
завоеваниям
теоретической
мысли, из
которых
вырос
марксизм,
особенно к
диалектическому
методу
Гегеля.
Поскольку
народническое
движение,
вообще
говоря, имело
свою
философию
(род коллективного
творчества
влиятельных
публицистов
семидесятых-девяностых
годов прошлого
века), этой
системе
взглядов
недоставало
научного
понимания
исторического
процесса.
Легко
забывая те
уроки
марксизма, которые
она,
казалось,
готова была
принять, а
именно -
зависимость
сознания
людей от условий
их жизни,
народническая
публицистика
сильно
преувеличивала
значение
выдающихся
личностей,
способных
наперекор
стихии изменить
либретто
мировой
оперы. В
основе своей
всё это было
односторонним
изложением философии
истории
Герцена,
которое уже у
автора
знаменитых
когда-то
"Исторических
писем"
Миртова (П.
Лаврова)
приобрело
много чуждых
последовательному
революционному
мышлению
позитивистских,
умеренно
прогрессивных
прибавлений.
Что касается
позднейшего
либерального
народничества,
то оно с
гордостью
опиралось на
чрезвычайно
слабые в теоретическом
отношении
принципы
"субъективной
школы в
социологии".
Её
виднейшими представителями
после
Лаврова были
влиятельный
в своё время
публицист
Н.К.
Михайловский
и выдающийся
русский
историк Н.И.
Кареев.
"Субъективная
школа
строила свои
социологические
конструкции,
исходя из
того предположения,
что научный
анализ
исторической
деятельности
сам по себе
не может
служить
основой для
наших
моральных
идей и
общественных
выводов. Необходимо
другое
начало -
"закон
сердца", ordre du Coeur, по
выражению
Паскаля,
выступающий
в виде субъективной
воли,
руководимой
идеалом-утопией.
С этой точки
зрения, которая
разделяет
объективную
истину знания
и мир
человеческих
ценностей,
подобно тому,
как это было
свойственно
нарождавшимся
в те времена
на Западе
новым
философским течениям
(например,
так
называемой
фрейбургской
школе
неокантианства),
легальная народническая
публицистика
оспаривала
теорию исторического
материализма,
усматривая в
нём преувеличение
роли
научного
анализа, "экономического
фактора" [14].
Таким
образом, само
развитие
общественной
борьбы в
России
заставило
Плеханова
обратиться к
вопросам
философии.
Эта
потребность
вполне
соответствовала
его
незаурядным
дарованиям в
этой области.
Но дело не
только в
личных
качествах первого
русского
марксиста,
хотя они
оказались
необходимы в
новой
исторической
ситуации.
Разумеется,
прежнее
поколение
нашего
"мыслящего
пролетариата"
также не было
чуждо теоретического
просвещения.
Не говоря уже
о таких
образованных
людях, как
Лавров и Михайловский,
даже рядовые
участники
народнического
движения из
революционной
молодёжи
превосходили
средний
уровень
интеллигенции
своей
начитанностью
и умственным
кругозором. Однако
само
отношение к
теории в
народнической
среде было
скептическим,
если не просто
отрицательным.
Идеи
семидесятых
годов, сложившиеся
в
значительной
мере под влиянием
Бакунина,
включали в
себя
антитезу науки
и революции.
"Не учить
нужно народ,
а бунтовать",
- гласила
заповедь
революционного
народничества.
И даже в тех
кружках,
которые под влиянием
Лаврова
придавали
большое значение
распространению
полезной
литературы и
подъёму
сознательности
в массах народа,
на первом
месте стояла
сознательность
нравственная,
а не
теоретическая.
Падение
революционного
уровня
народнического
движения в
последующие
годы принесло
с собой волну
прогрессивной
народолюбивой
литературщины,
но ничего не
изменило в
отношении
господствующего
направления
к теории.
Даже
"субъективная
социология",
как мы уже
знаем, несла
в себе скрытую
полемику
против
научного
анализа общественного
развития.
Поэтому
поворот к
марксизму,
совершённый
Плехановым и
его группой,
был вместе с
тем
поворотом к
новой оценке
теоретической
борьбы,
которая для
каждого
марксиста
стоит на
одном уровне
с борьбой
экономической
и
политической.
Перенесение
этого
взгляда в
русское
освободительное
движение
неразрывно
связано с именем
Плеханова.
Оно означало
большой
прогресс в
общем типе
революционной
сознательности
и вместе с
тем
восстановление
традиции
Белинского,
Герцена,
Чернышевского,
утраченной народниками.
Отказ от
обычного в
народнические
времена
неорганического
сочетания
двух начал: стихийной
народности и
абстрактного
героизма
революционной
воли привёл к
возрождению
философии,
осуждённой в
недавнем
прошлом как
созерцательное
занятие
либеральных
бар.
Философия, а
именно -
материалистическая
философия,
должна была
сказать своё
новое слово,
чтобы
изменить в
самом корне
миросозерцание
демократической
интеллигенции.
Вот почему
след,
оставленный
Плехановым в
истории
марксизма,
тесно связан
с его философской
мыслью,
которая
через голову
народников
устанавливала
связь с
русской
традицией
первой
половины
прошлого
века и прямо
рассматривала
себя как её
продолжение.
Плеханов сам говорит
об этом:
"Интерес к
философии,
столь
сильный у нас
в тридцатых и
сороковых
годах, был
совершенно
ничтожен в
течение четырёх
последующих
десятилетий.
Как относился
к этому
упадку сам
Чернышевский,
показывают
следующие
его строки:
"Философские
стремления
теперь почти
забыты нашею
литературою
и критикою.
Мы не хотим
решать,
насколько
литература и
критика
выиграли от
такой забывчивости,
- кажется, не
выиграли
ровно ничего,
потеряв
очень много"
[15].
Одним из последствий
кризиса
народничества
был приток
умов к
реакционному
лагерю, и
здесь также
возникло
философское
брожение,
или, вернее,
кислая
реакция на
вопросы
времени. "Торжествующая
реакция, -
писал
Плеханов в предисловии
к сочинению
Энгельса
"Людвиг Фейербах",
переведённому
им и
вышедшему в
Женеве в 1892
году, -
облекается у
нас теперь,
между прочим,
и в
философский
наряд, как об
этом свидетельствует,
например,
журнал
"Вопросы
философии и
психологии".
Отрицательное
направление
шестидесятых
годов
третируется как
нечто весьма
легкомысленное
и неосновательное,
а гг.
Астафьевы,
Лопатины и
подобные им
любомудры
признаются
значительными
философскими
величинами
(см., например,
что
повествует о
"Философии у
русских" г. Я.
Глубовский в
прибавлении
к своему
русскому периоду
"Истории
новой
философии"
Ибервега-Гейнце).
Русским
социалистам
неизбежно придётся
считаться с
этой
философской
реакцией, а
следовательно,
и заниматься
философией"
[16]. И Плеханов
действительно
занимался ею
всю жизнь,
побуждая к
этому других:
"Вы говорите,
что ваши
читатели не
интересуются
философией. Я
думаю, что
надо
заставить их
интересоваться
ею: это наука
наук" [17].
В борьбе с
народничеством
Плеханов
создал
несколько
блестящих
теоретических
произведений,
на которых
воспитывались
марксисты в
России.
Такова
прежде всего
его
замечательная
книга "К
вопросу о
развитии
монистического
взгляда на
историю". Это
произведение
вышло в самом
начале 1895 года
в Петербурге
под
псевдонимом
Н. Бельтов
(взятом из
повести
Герцена).
Замысловатое
и учёное
название было
выбрано
нарочно,
чтобы
провести
царскую
цензуру. На
самом же деле
знаменитая
книга
Бельтова от
первой
страницы до
последней
страницы
насыщена
духом
остроумной полемики
с врагами
марксизма.
Непосредственным
поводом для
этой
полемики
были статьи
против распространения
теории
Маркса в
России на
страницах
журнала
легальных
народников
"Русское
богатство".
В
девяностых
годах
прошлого
века учение Маркса
и Энгельса
уже нельзя
было
игнорировать,
как это
делала
раньше
цеховая
буржуазная
философия и
общественная
наука, а за
ними
вульгарно-демократическая
литература.
Философские
взгляды
Маркса и
Энгельса, их
метод
изучения
истории сделались
предметом
оживлённой
дискуссии. Заговор
молчания был
нарушен, и
теперь одно за
другим
начали
появляться
опровержения
марксизма,
тщетные
попытки
доказать его
односторонность,
обнаружить в
его
философской
основе
слабые места
и внутренние
противоречия.
Защита
марксизма
играла
важную роль в
деятельности
лучших
публицистов
международной
социал-демократии,
как Поль
Лафарг, Каутский,
Меринг. Им
удалось
найти много
убедительных
аргументов в
пользу
защищаемой
теории, изложив
для широкого
читателя
взгляды Маркса
и Энгельса на
историческое
развитие общества.
Впрочем, эти
популярные
копии были
значительно
ниже
оригинала,
особенно у таких
эклектиков,
как Карл
Каутский.
Только в
произведениях
Плеханова,
особенно в
его знаменитой
книге "К
вопросу о
развитии
монистического
взгляда на
историю",
обоснование
и защита
марксизма
приближались
к высокому научному
идеалу
Маркса и
Энгельса.
Можно смело
сказать, что
без изучения
этой книги
знание их
теории не
является
полным.
В борьбе с
идейной
путаницей
субъективной
школы
Плеханов
последовательно
отстаивал
единство
научного
мировоззрения,
то есть
монизм. Эта
идея
проходит
через всю его
многообразную
деятельность.
Слово
"монизм"
звучало для
русского уха
необычно.
Новым было
само
требование
научной
последовательности
революционной
идеологии,
поскольку со
времён Герцена
и
Чернышевского
общество
успело уже немного
забыть, что
мышление,
теория - тоже
дело, и притом
дело,
требующее
внутренней
ответственности
перед
инстанцией
более
суровой, чем
простое
нравственное
самоудовлетворение.
Это был
поворот тем
более
значительный,
что
благодаря
марксизму
русская
мысль приобрела
международное
влияние,
прежде ей неведомое.
Даже Герцен,
при всех его
зарубежных
связях, а тем
более
Бакунин,
который,
несмотря на громадную
личную
популярность,
был известен
больше как
мастер
революционных
заговоров, не
имели такой
трибуны, как
Плеханов,
создавший её
себе в
качестве
основателя русской
социал-демократии.
К тому же
международный
уровень
буржуазной
общественной
науки и самой
социалистической
теории в последние
годы жизни
Энгельса
мало чем отличался
от того
состояния
бесформенной,
лишённой
принципиальной
ясности
позитивистской
плазмы, в
котором
застряла
теоретическая
мысль народничества.
На этом фоне
глубокая
последовательность
и
беспощадный
критический
дух
исследования,
присущий
произведениям
Плеханова,
были
настоящим
подвигом, подобным
подвигу
русской
художественной
литературы.
Всё это
производило
неотразимое
впечатление на
каждый
ищущий,
уставший от
бездарной идейной
жвачки ум и
быстро
выдвинуло
первого
русского
марксиста в
число
немногих талантливых
социалистических
теоретиков эпохи
Второго
Интернационала.
За ним
осталась
бесспорная
заслуга
продолжения
дела,
начатого
Энгельсом в
"Анти-Дюринге",
-
непримиримой
борьбы
против гнилой
эклектики,
защиты
последовательно
материалистического
понимания
истории, которое
само по себе
является
частью более
общей
картины мира,
философии
диалектического
материализма.
Наша
программа
есть синтез,
говорил Плеханов,
обращаясь к
свои
слушателям
из революционной
эмиграции.
"Она
охватывает всё,
но не
эклектически,
а выходя из
одного принципа.
Она стройное
целое. Мы
призываем молодёжь
под наше
знамя" [18].
На этом
знамени было
написано
слово "материализм",
а такие слова
пугали
демократическую
интеллигенцию,
привыкшую к
абстрактной
противоположности
между
революционным
самосознанием
и грубым
голосом материального
интереса.
Русских последователей
Маркса и
Энгельса
народники
обвиняли в
бесчувственном
отношении к страданиям
крестьянства.
Мы уже знаем,
что им
приписывали
готовность
помогать
кулакам-мироедам
в деле
разорения
мужика, так как
подобное
разорение
могло бы
ускорить рост
промышленного
пролетариата
в России.
Народник С.Н.
Кривенко
писал, что
последовательным
марксистам
не остаётся
ничего
другого, как
стать
деревенскими
ростовщиками
и кабатчиками,
чтобы
содействовать
исторической
необходимости
[19]. В лучшем
случае
марксизм рассматривался
как практика
воздержания
от всякой
активной
деятельности
в пользу
народных
интересов,
поскольку
необходимое
развитие
производительных
сил само
должно изменить
лицо России в
социалистическом
направлении.
Критика
марксизма со
стороны
народников как
бы
подтверждалась
вынужденным
практическим
бездействием
созданной
Плехановым заграничной
группы
"Освобождение
труда",
лишённой
средств и
связей с
революционными
кружками на
родине (за
исключением
"кружка
Благоева"),
почти
изолированной
в течение
долгих лет
реакции,
несмотря на
героические
усилия её
участников
найти дорогу
к новым
поколениям
революционной
молодёжи.
Могли ли бывшие
соратники
Плеханова
подозревать,
что это
мнимое
бездействие
его в годы
теоретического
созревания
марксистской
партии таило
более
грозную
опасность
для
ненавистного
строя, чем
самые
дерзкие
подвиги
террористов?
Не
подозревала
этого и
царская
цензура, предполагая,
может быть,
что научные
рассуждения
об
исторической
необходимости
менее опасны
для
существующего
строя, чем
проповедь свободы
личности, а
споры в стане
оппозиции прямо
выгодны ему.
Так в
николаевские
времена
жандармы не
поняли
общественного
значения
критики
Белинского,
"не
подобрали ключи"
к его
философским
исканиям. Что
же касается
либеральных
народников
девяностых
годов, то они
были
недовольны
утратой
своей монополии
на легальное
выражение
передовых идей,
которая
запрещала
противникам
высказываться
против
народнических
предрассудков
под страхом
обвинения в
союзе с реакцией
[20].
Книга
Бельтова с
неподражаемым
остроумием казнила
бездарные
полемические
выдумки противников
марксизма.
Автору
"Монистического
взгляда"
удалось
хорошо
показать, что
учение
Маркса и
Энгельса -
закономерный
результат
всей
предшествующей
общественной
науки и
единственный
удовлетворительный
выход из её
сомнений, её
противоречий.
Что же
касается
подозрения в
том, что
научный
анализ
реальных
фактов ведёт
к примирению
с ними,
бегству от
свободы
выбора и активной
деятельности,
то Г.В.
Плеханов
превосходно
писал: "Когда
метафизик
слышит, что
общественный
деятель
должен
опираться на
действительность,
он думает,
что ему
советуют
мириться с нею.
Он не знает,
что во всякой
экономической
действительности
существуют
противоположные
элементы и
что
помириться с
действительностью
значило бы
помириться
лишь с одним
из её
элементов, с
тем, который
господствует
в данное
время.
Материалисты-диалектики
указывали и
указывают на
другой,
враждебный этому
элемент
действительности,
на тот, в котором
зреет
будущее. Мы
спрашиваем:
опираться на
этот элемент,
брать его
критерием своих
"идеалов", -
значит ли это
прислуживаться
к Колупаевым
и
Разуваевым?"
[21].
Книга
Плеханова о
развитии
монистического
взгляда на
историю
является как
бы духовным
центром его
разнообразной
теоретической
деятельности.
Ряд
исследований
и статей
развивает
отдельные
главы этого
произведения.
Так, например,
глава о
французских
материалистах
восемнадцатого
века, которой
открывается
книга,
выросла в
самостоятельный
историко-философский
труд,
опубликованный
в начале 1896
года на
немецком
языке под
названием
"Очерки по
истории
материализма.
Гольбах - Гельвеций
- Маркс".
Глава о
французских
историках
эпохи
Реставрации
имеет
некоторое дополнение
в виде статьи
"Огюстен
Тьерри и материалистическое
понимание
истории", помещённой
в журнале
французских
марксистов
"Социальное
будущее"
(ноябрь, 1895).
Особенно
часто
Плеханов
обращается к
немецкой
классической
философии,
сыгравшей громадную
роль в
истории
диалектического
метода. Его
статья "К
шестидесятой
годовщине
смерти
Гегеля",
написанная
ещё до выхода
в свет книги
Бельтова,
появилась
впервые на
немецком
языке в
социал-демократическом
"Новом
времени" (1891).
Гегелевской
философии он
уделяет
немало места
и в других
своих
теоретических
работах. Есть
у Плеханова
специальный
очерк, посвящённый
разложению
гегелевской
школы и борьбе
левых
гегельянцев
с
ортодоксами,
философии
Фейербаха и
возникновению
теории
Маркса и
Энгельса ("От
идеализма к
материализму",
закончено в 1914
году).
Утопическому
социализму
во Франции и
Германии он
посвятил
четыре
обширные
статьи,
появившиеся
в 1913-1914 годах
(отчасти в
коллективной
"Истории западной
литературы"
издательства
"Мир").
При всей
своей
преданности
учению
Маркса и
Энгельса,
возникшему
на почве
западноевропейского
социализма,
Плеханов
хорошо понимает
историческую
закономерность
его второго
рождения в
России,
подготовленного
мучительными
исканиями
таких людей,
как Белинский.
Недаром в
наброске
общего плана
"Истории
русской
общественной
мысли" он намечает
раздел
"Марксизм и
некогда
пережитая
Белинским
драма
"примирения
с действительностью"
[22]. Защищая
Белинского
от умничанья
первых декадентов
и поздних
народников,
считавших
его слабым
мыслителем,
Плеханов в
одной из
лучших своих
статей -
"Белинский и
разумная
действительность"
(1898) - прекрасно
доказал, что
великий
критик был
самой замечательной
философской
организацией,
когда-либо
выступавшей
в нашей
литературе [23].
Духовное
развитие
Белинского
имело свои особенности,
делающим его
непохожим на
спокойное
движение
вперёд. В
силу многих
исторических
причин оно
сопровождалось
некоторыми
"издержками
производства".
На исходе
тридцатых
годов
девятнадцатого
века под
влиянием
философии
Гегеля,
которая
глубоко отвечала
в этот момент
потребностям
его могучей
испытующей
мысли,
Белинский
пришёл к "примирению"
с русской
действительностью.
Писатель, ещё
в юношеские
годы
составивший
себе репутацию
человека
опасного для
существующего
строя,
объявил
самодержавие
исторически
необходимым,
а
следовательно,
и разумным. Спустя
два года
Белинский с
ужасом
очнулся от
этого
заблуждения
и с новой
энергией двинулся
вперёд к
идеям
революционной
демократии. Он
умер,
приветствуя
зарю 1848 года.
Этот
странный
эпизод давно
привлекал
внимание
историков
общественной
мысли, но только
Плеханов
сумел
осветить его
глубоко и
верно. В
отличие от
литературных
вождей народничества,
считавших
Белинского
"великомученником
правды", но
человеком,
лишённым
идейной самостоятельности,
ставшим
жертвой
философии
Гегеля,
Плеханов
подчёркивал,
что ошибка,
сделанная
нашим
великим
критиком в конце
тридцатых
годов, при
всей её
одиозности
была свидетельством
силы, а не
слабости его
теоретического
мышления. Она
вытекала из
живого
стремления
расстаться с
абстрактным
общественным
идеалом во
имя
конкретного
исторического
развития.
Отказавшись
впоследствии
от
гегелевского
примирения с
"разумной
действительностью",
которое
стоило ему
многих нравственных
жертв,
Белинский
вовсе не отказался
от главного
завоевания
этих лет - от диалектики.
Напротив,
отбросив всю
консервативную
оболочку
гегелевской
философии, он
выдвинул на
первый план
"идею
отрицания
как исторического
права", то
есть
подлинную
сущность
диалектического
метода.
Заслуга Белинского
состоит в
том, что он
отвернулся от
плоской
фразеологии
"либеральных
говорунов" и
первый в
истории
русской
общественной
мысли
обосновал
необходимость
общественного
идеала,
вытекающего
из
закономерного
развития
самой
действительности.
Именно поэтому
Плеханов мог
сказать, что
дальнейшая
идейная
эволюция
Белинского,
прерванная
его ранней
смертью,
должны была
привести этого
замечательного
мыслителя к
учению Маркса.
Пример
Белинского -
наглядное
подтверждение
той важной
для каждого
марксиста
истины, что научный
анализ не
требует
отказа от
оценки необходимых
фактов или
перенесения
этой оценки в
чисто
субъективную
плоскость. Скорее
наоборот:
задача
заключается
с самом тесном
диалектическом
слиянии
наших
идеалов с объективными
требованиями
действительности,
взятой в её
развитии. Вот
почему, будучи
образцовым
историческим
исследованием,
статья
Плеханова -
это притча.
Та же мысль лежит
в основе его
критического
анализа литературной
деятельности
беллетристов-народников
- Глеба
Успенского,
Каронина и
Наумова. Она
освещает в
его глазах
противоречия
Генрика
Ибсена. С
большой
односторонностью
та же мораль,
извлечённая
из истории
"неистового
Виссариона",
выступает в
отношении Плеханова
к Толстому и
Горькому.
Словом, речь
идёт о главной
теме его
исторического
мышления: если
в стремлении
принести
пользу
народу человек
мыслящий и
сочувствующий
ему принимает
позу Дон
Кихота,
защищающего
отсталость
посредством
высоких фраз
и героических
жестов, он
привносит
больше вреда,
чем пользы. В
речи по
случаю
пятидесятилетия
со дня смерти
В.Г.
Белинского (1898)
Плеханов
сказал: "С
этой стороны
ещё никто не
смотрел на
Белинского, а
она в
настоящее
время важнее
для нас, чем
остальные.
Ведь у нас до
сих пор ещё
не кончилась
борьба людей,
стремящихся
обосновать
своё
отрицание на
конкретной
почве, с
представителями
и
защитниками абстрактных
идеалов,
этими Дон
Кихотами наших
дней" [24].
Оканчивая
статью
"Белинский и
разумная действительность",
Плеханов
назвал его
нашим
Моисеем,
который если
не избавил,
то всеми
силами
стремился
избавить
себя и своих
ближних от
египетского
ига абстрактного
идеала.
Особенно
важным
казался Плеханову
критический
взгляд
Белинского
на родственные
славянофильству
идеи Бакунина,
в которых
ясно
сказалось
непонимание
закономерности
исторического
процесса.
Приведя одно
прекрасное
место из
Белинского,
Плеханов
пишет: "Эти
строки
заключают в
себе такой
глубокий и
серьёзный
взгляд на
общественную
жизнь, что мы
горячо
рекомендуем
их вниманию наших
нынешних
славянофилов,
то есть народников,
субъективистов,
господина
Н.-она и прочих
"врагов
капитализма".
Кто усвоит себе
этот взгляд,
тот не
станет,
подобно г.
Н.-ону, лезть к
"обществу" с
пресловутой
задачей,
которую оно
не только
решить, но
даже и понять
не в
состоянии; он
не будет
также, подобно
г.
Михайловскому,
думать, что
идти "по
следам
Петра"
значит
культивировать
утопии;
словом, он ни
за что не
помирится с
"абстрактным
идеалом" [25].
Отсюда
видно, что в
словах
Белинского
Плеханов
видел предсказание
своего
собственного
пути от благородных,
но
отвлечённых
рецептов
лечения
общества к
познанию
законов его
истории.
Законы эти
доказывают
историческую
необходимость
капитализма
и допускают
возможность
более
высокого
общественного
порядка не в
обход этой
необходимости,
а на более
высокой ступени
её развития,
когда, сделав
своё дело, буржуазия
будет
устранена
сложившимся
в недрах её
собственного
экономического
строя
рабочим
классом.
Такая
позиция была,
разумеется,
единственным
верным
решением
старого
вопроса о
будущем
России, хотя
нельзя не признать,
что в
плехановской
версии
марксизма
этот вопрос
также решён
ещё слишком
абстрактно.
Русский
марксизм был
понят им как продолжение
лучших
традиций
западничества,
прогрессивная
роль
буржуазии
сильно преувеличена,
а
либеральная
европеизация
России поставлена
выше, чем
сопротивление
буржуазно-помещичьей
цивилизации
со стороны тёмного
крестьянского
большинства.
Другими
словами, в
своём
отталкивании
от схемы народников
Плеханов
зашёл
слишком
далеко.
Мысль о
неотвратимом
развитии
русской общественной
мысли к
марксизму
проходит также
через все
статьи
Плеханова о
деятельности
Н.Г.
Чернышевского,
начатые ещё в
1890 году, вскоре
после смерти
великого
русского революционера.
Главная
задача этих
статей, вышедших
на русском
языке
отдельной
книгой в 1910 году
(сильно
исправленных
и не всегда в
лучшую
сторону),
была ясна.
Она состояла
в том, чтобы
отделить
наследие
социалистов-просветителей
шестидесятых
годов от
искажения
его
народнической
публицистикой.
Плеханов
подчёркивал,
что
народничество
вышло из слабой
стороны
общественных
взглядов Чернышевского,
другими
словами, из
свойственного
всякому
просветителю
исторического
идеализма, и
больше всего
оно обязано
своим
происхождением
даже не
Чернышевскому,
а Писареву [26].
Говоря о
слабостях
просветителей,
Плеханов
выдвигает
против
свойственных
им абстрактных
рассуждений
с точки
зрения разума
общую идею
исторической
закономерности
всех форм
общественного
сознания,
поскольку
они
происходят
из
общественного
бытия и объективного
отношения
классов
между собой в
данных
условиях
места и
времени. Он
иногда не
замечает при
этом, что его
собственная
точка зрения
(то есть
сознание
марксиста социолога)
как бы
выносится за
скобки
исторического
ряда этих
закономерных
форм и становится
столь же
абстрактной,
как позиция
Писарева, с
той разницей,
что научное
объяснение
преобладает
в ней над
делом выбора
и практического
решения.
Обычный у
Плеханова
выход из
этого противоречия
посредством
ссылки на
возможность
практического
содействия делу
прогрессивного
класса, в
общем верный,
также ещё
недостаточно
конкретен,
пока само
понятие
"прогресса"
носит
слишком отвлечённый
характер и в
основе его
лежит превращённая
в общий закон
историческая
схема победы
буржуазии
над
феодальной
реакцией. При
такой
постановке
вопроса,
полностью
отвергающей
как остаток
идеализма
старый взгляд,
согласно
которому
бывает
искусственная
цивилизация
и ложный
прогресс,
верная мысль
о выборе
более
прогрессивной
позиции
также
сводится к
"хорошему
расчёту" в духе
просветителей.
Место
расчёта
верно
понятой
личной пользы
занимает
теперь
приспособление
революционного
сознания к
пользе
исторической,
а это, в
сущности, тот
же идеализм,
та же абстрактная
идея
разумной
целесообразности,
утилитарной
морали.
По
замечанию
Ленина, плехановская
критика
Чернышевского,
при всей её
остроте,
местами
излишней,
сама ещё не
свободна от
недостатка,
который он
осуждает у
просветителей.
В ней
сохраняется
элемент
абстрактного
понимания
роли ума,
теории [27].
Несмотря на
верность
своего
общего взгляда,
Плеханов как
бы упускает
из виду важную
сторону
исторической
закономерности,
так горячо
защищаемой
им, - её
объективный
распад на два
пути,
демократический
и либеральный.
В этом
отношении он
остаётся
даже позади
просветителей-социалистов.
Тем не менее
книга его о
Чернышевском
- выдающееся
произведение
марксистской
литературы.
Нельзя
забывать, что
никем до
Плеханова
эта грандиозная
фигура
русского
революционного
прошлого не
была
освещена с
такой полнотой,
симпатией и
пониманием.
На этом
можно
закончить
наш далеко не
полный
список
произведений
Плеханова,
излагающих
закономерный
процесс
подготовки и
возникновения
марксизма.
Самое
краткое, но
систематическое
изложение
этой теории
содержится в
его "Основных
вопросах
марксизма" (1908).
Многие
частные
вопросы,
затронутые
Плехановым
на страницах
"Монистического
взгляда",
освещены им
более
подробно в
ряде
полемических
статей и рецензий.
Укажем
только
статью "К
вопросу о роли
личности в
истории",
опубликованную
впервые в 1898
году и
надолго
опередившую
марксистский
анализ этой
проблемы [28].
III
В своих
теоретических
произведениях
Плеханов, по
выражению
Ленина, дал
"замечательно
стройное и
ценное
изложение
диалектического
материализма"
[29]. Он следовал
в этом за
Фридрихом
Энгельсом, с
которым
состоял в
переписке и
лично
встречался
(летом 1889 года и
позднее, в
конце 1894 года).
Превосходный
полемист, беспощадный
к
противникам
научного
социализма,
Плеханов
боролся
против
легенды об односторонности
материалистического
понимания
общественного
развития.
Опираясь на
своё
громадное
знание
мировой
культуры, не
уставая
следить за
новыми
научными исследованиями,
он всегда
подчёркивал,
что философия
Маркса и
Энгельса не
имеет ничего общего
с отрицанием
сознательного
элемента в
истории, что
их научный
метод не
устраняет возможность
высоких
нравственных
идеалов и
эстетических
критериев.
Скорее
наоборот,
предполагая
существование
в нас этих идеалов
и этих
критериев,
марксизм
создаёт для
них
единственно
прочное
основание.
Плеханов
подробно
исследовал
старый вопрос
о свободе и
необходимости.
Ему удалось
показать (конечно,
лишь в очень
общей форме),
каким образом
знание
необходимых
законов
развития природы
и общества
способствует
революционной
активности
сознательных
и честных общественных
деятелей, а
это был удар
по самому чувствительному
месту
"субъективной
школы".
Народникам
не
оставалось
ничего
другого, как
объявить
легальное
выступление
Плеханова
"доносом" на
передовую
интеллигенцию.
Между тем
народническая
публицистика
девяностых
годов
пользовалась
полной свободой
печатного
выражения
своих, в
общем,
безвредных
для царского
правительства
либеральных
идей, рассчитанных
больше на
личное
нравственное
очищение, чем
на реальный
политический
эффект, тогда
как "русским
ученикам", то
есть
марксистам,
приходилось
молчать или высказываться
по более
общим и
второстепенным
вопросам,
рассчитывая
на
догадливость
читателя,
которому
даже
Скалозубы
самодержавия
не могли
помешать
свести концы
с концами. Столь
противоречивая
ситуация,
неизбежная,
однако, в
условиях
деспотического
режима,
искажающего
все
отношения
отсутствием
гласности,
требовала от
зарождающейся
русской марксистской
мысли
немалого
тактического
искусства. И
это
искусство
блеснуло уже
в книге
Бельтова.
Появление её
произвело
большое
впечатление
на лучшую
часть
русской интеллигенции.
Влияние
Михайловского
было в
значительной
мере
подорвано.
Более
глубокое
идейное
преодоление
народничества,
невозможное
без полной
оценки его
исторического,
общественного
значения,
связано с
именем В.И.
Ленина. В
девяностых
годах
прошлого
века
возникли
первые
теоретические
произведения
Ленина,
направленные
прежде всего
против политической
экономии и
философии
народников,
но
заключающие
в себе также
указание на новую
опасность -
"отражение
марксизма в
буржуазной
литературе",
деформацию
теории Маркса
и Энгельса у
П. Струве, М.
Туган-Барановского
и других
"легальных
марксистов".
В общем историческом
смысле
деятельность
Ленина была
развитием
марксизма,
перенесённого
в Россию
группой
"Освобождение
труда". Как представитель
более
молодого
революционного
поколения,
Ленин
подчёркивал
эту
преемственность
в новой
ситуации,
сложившейся
на исходе прошлого
века, когда
идеи
социал-демократии
получили уже
большое
распространение
не только
среди
эмигрантов,
но и на
родине. Он
считал
естественным
союз с
Плехановым против
тех
радикальных
буржуазных
элементов, которые
хотели взять
из
плехановского
марксизма
только
историческое
оправдание
буржуазного
способа
производства
и умеренного
рабочего
движения -
без
революционной
перспективы,
ясно
очерченной
во всех документах
группы "Освобождение
труда".
Из
обстоятельств
времени
видно, что
Плеханов не
всегда умел
найти нужный
такт в отношениях
с более
молодыми
участниками
революционного
движения; его
подозревали
в излишнем
высокомерии.
Сама
внешность
этого "демократического
аристократа",
манеры,
покровительственный
тон его полемики
тому
способствовали.
Правда, преувеличивать
значение
этой черты
характера
Плеханова
было бы
несправедливо.
Манеры лавочника
хуже, чем
манеры
аристократа,
а красный
флаг,
вывешенный
над его
торговлей, нисколько
их не
улучшает.
Конфликты
основателя
русской
социал-демократии
с молодыми
марксистами
начались рано,
однако
винить в этих
осложнениях
высокомерие
Плеханова
было бы
непростительной
ошибкой.
Среди
"молодых"
встречались дельцы
и карьеристы
или
бездарности,
примкнувшие
к революции,
которая
становилась
силой. К тому
же многие их
них с первых
шагов своей
политической
активности
переходили
на сторону
Бернштейна,
главы немецкого
ревизионизма,
или
увлекались
модными
философскими
течениями,
чем вызывали справедливый
гнев
Плеханова.
Молодость не
всегда сильна,
а "черта
староверчества",
замеченная
А.В.
Луначарским
в общем
политическом
облике
Плеханова,
сама по себе
заслуживает
уважения,
если вера
хороша.
Время
наибольшей
близости
Плеханова к
Ленину было
ознаменовано
их общим
конфликтом с
широким
течением "молодых"
социал-демократов,
настроенных
в духе так
называемого
экономизма и
убеждённых в
том, что они
оставили
далеко
позади теоретическое
"староверчество"
своим знакомством
с последней
социалистической
фразой Запада
и
практическим
подходом к
делу. Недаром
заграничная
брошюра
Ленина
"Задачи русских
социал-демократов"
(1898) вышла с
предисловием
друга
Плеханова - П.
Аксельрода,
который
отметил, что
"практические
воззрения, на
почве
которых
стоит автор
настоящей
брошюры",
весьма
далеки от
сомнительных
взглядов
"Рабочего
дела", органа
экономистов,
стремившихся
представить
себя
законными выразителями
настроений
социал-демократической
молодёжи в
России.
Действительно,
Ленин был
решительным
противником
"омоложения"
социализма
за счёт его
революционной
теории. Сотрудничество
Плеханова с
Лениным
стало условием
возникновения
марксистской
партии в
России, и при
таком союзе
двух революционных
поколений не
замечалось
никакого противоречия
между
последовательной
революционной
наукой,
презирающей
невежество
вульгарной демократии,
и
социалистической
практикой.
Союз этот в
лучшие
времена
"Искры" был
очень тесным,
хотя и не без
трещин. Во
всяком случае,
по отношению
к общим
противникам
Плеханов
особого
миролюбия не
проявлял. "Werter Genosse, - писал он
Ленину 26
августа 1901
года, - не
щадите наших
политических
врагов; они
не пощадят нас.
По ком-нибудь
из нас
придётся
панихиду петь,
как говорит
купец
Калашников;
наша борьба
есть борьба
насмерть;
давите
голову змеи,
пока можете
давить её" [30].
Нет ничего
более
поучительного,
чем посмертные
оценки той
или другой
выдающейся
личности. В
них
отражаются
не только
различные
грани самой
исторической
фигуры, о
которой идёт
речь, но и
существенные
особенности
тех, кто
оценивает её,
их эпохи, их
общественной
позиции.
Такая
значительная
фигура, как
Плеханов,
вызвала,
разумеется,
множество
посмертных
откликов,
более или
менее
единодушных
в оценке
значительности
её, но
расходившихся
в самых
принципиальных
чертах.
Конфликт
"демократического
аристократа",
слишком
образованного
и преданного до
странности
чистоте
своей
теоретической
позиции, с
более
молодыми,
более
плебейскими
по своему
происхождению
и практически
настроенными
деятелями,
также
пережил Плеханова.
Правда, этот
конфликт был,
в сущности,
повторением
той сюжетной
канвы,
которая сложилась
уже для
Маркса и
Энгельса в их
отношении к
таким
"реальным
политикам",
как Лассаль,
и даже
отчасти к их
собственным
ученикам из
руководства
германской
социал-демократии.
Что
касается
Плеханова, то
существование
подобной
ситуации в
его
отношениях с
окружающей
политической
средой и в
посмертных
оценках его
наследия
очевидно.
Выберем в качестве
одного из
возможных
примеров оценку
Троцкого,
выраженную
на страницах
журнала "Под
знаменем
марксизма" к
четырёхлетней
годовщине
смерти
первого
русского
марксиста.
Значительность
фигуры
Плеханова
признана в
этой статье.
Сказано в ней
и то, что молодое
поколение не
должно
рассматривать
Плеханова
как простого
врага
Октябрьской революции,
покровителя
Алексинских,
сотрудника
Авксентьевых
и чуть ли не
единомышленника
пресловутой
Брешковской.
Но Троцкий
находит, что
Плеханов
почти не
оставил
таких работ,
которые
могли войти в
широкий
идейный обиход
рабочего
класса, ибо
его
полемические
произведения,
написанные в
защиту
марксизма,
утратили
своё
актуальное
значение.
"Молодому мыслящему
рабочему",
"молодому
марксисту"
взгляды
литературных
противников
Плеханова
неизвестны и,
пожалуй, даже
неинтересны,
а
положительные
тезисы
автора этих
статей представляются
теперь
азбучными
истинами.
Совершенно
иной была
оценка
Ленина. Он не
только
сохранил
глубокое
уважение к
теоретическим
трудам
Плеханова и,
можно даже сказать,
благоговейное
отношение к
ним, но неизменно
подчёркивал,
что в
послеоктябрьскую
эпоху эти
труды должны
стать
основой
марксистского
образования.
Для Ленина
никакого противоречия
между
теоретической
культурой
первого
русского
марксиста и
молодостью
страны не
существовало
или, во
всяком случае,
дистанция
между ними
должна была
скорее
сокращаться,
чем расти.
Известны
ленинские
слова: "нельзя
стать
сознательным,
настоящим
коммунистом
без того,
чтобы
изучать -
именно изучать
- всё,
написанное
Плехановым
по философии,
ибо это
лучшее во
всей
международной
литературе
марксизма" [31].
Ленин
прибавил к
сказанному
два
практических
замечания. Во-первых,
он советовал
в Собрании
сочинений
Плеханова,
которое
начало
выходить
вскоре после
окончания
гражданской
войны, выделить
его
философские
статьи в
особый том или
несколько
томов и
снабдить их
подробнейшим
указателем,
"ибо это
должно войти
в серию обязательных
учебников
коммунизма".
Во-вторых, он
сказал, что
новое
государство
должно требовать
от
профессоров
философии,
чтобы они
знали
изложение
марксистской
философии
Плехановым и
умели
передавать
учащимся это
знание. На
деле,
кажется, не
всё
свершилось в соответствии
с
практическими
замечаниями
Ленина - во
всяком
случае,
подробнейших
и даже самых
общих
указателей к
Плеханову не
видно, а
профессора
философии,
судя по литературе,
лучше знают
Ясперса и
Карнапа.
Сказанное в
минуту
острой
партийной
борьбы 1921 года
слова Ленина
проникнуты
воспоминанием
о тех
"молодых",
которые
хотели бы
быть марксистами
без
Плеханова.
Кто живёт
идеями, тот и
сейчас не
пройдёт мимо
совета Ленина
как
предупреждения
от язвы
обывательщины
и карьеризма,
прикрываемых
учёным чванством
и
практической
тупостью.
Верно ли, что
воинственная
полемика
Плеханова
устарела и
непонятна, а
его
положительная
программа
давно отошла
в область азбучных
истин? Нет,
это не так.
Азбучные
истины имеют
свойство
забываться, и
каждое новое
поколение
должно
заново
овладевать
их
содержанием,
если, конечно,
оно имеет
ценность. Что
бы подумал,
например,
Плеханов при
виде
нынешних
опытов
восстановления
теоретической
репутации А.
Богданова,
чьё
философское
бессилие он так
убедительно
доказал? Не
означают ли
эти опыты,
что старая
весёлая
полемика
сохранила
своё
значение и
может иметь
более позитивную
ценность, чем
целая
система
скучных
плоскостей -
пространных,
аксиоматически
изложенных и
разделённых
согласно
правилам десятичной
нумерации,
как суры
нового
Корана? Есть
книги,
почитаемые
как бы для
формы, но иногда
по мысли
поэта, они
так обжигают
нас своим
неожиданно
вспыхнувшим
содержанием,
что
возникает
вопрос,
действительно
ли мы с нашей
молодостью и
новизной
далеко опередили
их или, может
быть,
наоборот: они
оставили нас
позади?
В первом
номере
"Искры"
Ленин назвал
Плеханова
человеком,
способным
"устоять
против
течения и
сказать
влиятельное
слово против
шатания
мысли" [32]. В
высшей
степени ценное
человеческое
качество!
Разумеется,
всё имеет
свою
обратную
сторону, и
эта особая
непримиримость
Плеханова также
могла
сыграть при
случае
дурную роль -
не только
потому, что с
течением
времени достоинство
превратилось
в недостаток
- определённый
тип
теоретической
абстракции,
делавшей
этого
замечательного
человека как бы
глухим к
реальному
голосу жизни.
Но для того,
чтобы судить
об этом
недостатке
Плеханова,
нужно, во
всяком
случае, быть
свободным от
всякого
"шатания
мысли", то
есть судить о
нём не с
более низкой,
а с более
высокой
точки зрения,
если это нам
дано и
возможно.
Такой
именно
точкой
зрения
является
ленинизм. В
процессе
развития
предшествующая
ступень
всегда
заключает в
себе две
возможности.
С одной
стороны, она
превращается
в нечто
высшее,
сохраняя при
этом свои
подлинные
завоевания, с
другой -
может
усилить свою
ограниченную
тенденцию,
окостенеть в
этой
односторонности
и
превратиться
в тупик,
карикатуру
на самое
себя. Таким
образом, историческая
последовательность
переходит в
одновременно
существующие
различия и
даже противоположности.
Возвращаясь
к нашей теме,
можно
сказать, что
плехановское
изложение
революционной
теории
Маркса и
Энгельса при
всей его
общей
ценности уже
в самом начале
имело
некоторые
черты,
определившие
позднейшую
эволюцию
основателя
группы "Освобождение
труда" в
сторону
догматической
ортодоксии
Второго
Интернационала.
Как в критике
народничества,
так и в
борьбе с
явлениями
легального
марксизма и
экономизма
Ленин провёл
особую,
самостоятельную
линию, которая
соприкасалась
с линией
Плеханова, не
сливаясь с
ней.
Линии эти
далеко
разошлись
уже в период
первой
русской
революции,
когда
Плеханов, обвиняя
ленинскую
тактику в
народничестве
и бланкизме,
сам занял
позицию,
благоприятную
для столь
ненавистного
ему лично
Струве и
других
лидеров
чуждого
революции либерального
направления
(что,
разумеется, было
ими
одобрительно
замечено). Но
для выяснения
всех этих
вопросов, в
общем
достаточно
ясных, но ещё
привлекательных
для внимательного
и детального
исследования,
нужно было бы
написать
целую книгу.
А здесь достаточно
сказать, что
развитие
революционного
марксизма в
России,
начатое
группой Плеханова,
привело к
возникновению
самостоятельной
политической
организации
русского
пролетариата
-
социал-демократической
партии, в
которой с 1903
года
определилось
большевистское,
ленинское
течение.
Плеханов
пошёл по
другому пути.
То новое, что
было внесено
Лениным в
качестве
дальнейшего
развития
марксизма,
осталось для
него книгой
за семью
печатями. Нам
особенно важно
то
обстоятельство,
что Плеханов
не понял
постановки
вопроса об
отношении
сознания к
бытию,
которая заключалась
уже в
полемике
Ленина
против Струве
и особенно в
книге "Что
делать?" (1900),
намечающей
ясный путь к
анализу
диалектической
теории
отражения,
заключённому
в "Материализме
и
эмпириокритицизме".
Во время споров
по
программному
вопросу на
Втором съезде
партии, когда
Мартынов,
Акимов, Либер
сделали
предметом
своих
нападок
известный
тезис Ленина
в "Что
делать?" о
том, что без
носительницы
теоретического
развития - революционной
интеллигенции
- рабочий класс
не может
прийти к
социализму,
Плеханов
уклонился от
ясного
ответа на
этот вопрос,
заметив в
своей речи,
что Ленин
писал не
философский
трактат, а
политическое
произведение.
Это
позволило
Акимову
сказать: "Я
убеждён в
том, что
Плеханов не
согласен с
Лениным" [33]. А
после съезда
в статье
"Рабочий
класс и с.-д.
интеллигенция"
(1904), помещённой
в новой меньшевистской
"Искре", сам
Плеханов
присоединился
к ходячим
обвинениям
Ленина в идеализме,
воскрешении
теории
героев и
толпы, отделении
теоретического
мышления от
массы и т.п.
Согласно
плехановской
версии
марксизма, идеология
рабочего
класса в
основе своей есть
социальная
психология,
вытекающая непосредственно
из бытия
этого класса.
В борьбе
против
отделения
революционной
идеи от
общественного
бытия у
просветителей
и народников
Плеханов
толкует
формулу
исторического
материализма
"бытие определяет
сознание"
односторонне,
как социологических
анализ
психологии
различных
классовых
типов. Вопрос
об отношении
сознания к
внешнему
бытию,
объективной
истине
остаётся как
бы открытым и
становится
предметом
различных
колебаний.
Классовая
идеология
может превратиться
в систему
условных
знаков "социально-организованного
опыта"
данной
общественной
группы, как
это было у А.
Богданова и
его
последователей
(плехановский
монизм переходит
у них в
ультралевый
"социомонизм"),
либо, как это
делал сам
Плеханов,
защищая трезвую
ортодоксию
от пьяной
социологии,
историческая
диалектика
бытия
дополняется формальной
теорией
познания,
стоящей вне истории.
Здесь
выступает
если не
"дуализм", в
котором
несправделиво
упрекали
Плеханова его
критики, то,
во всяком
случае,
некоторая
двойственность
плехановской
социологии,
которую мы
сумеем лучше
понять, когда
перейдём к
вопросам
искусства.
Та же
проблема
возникает
при анализе
практической
свободы человеческого
действия по
отношению к
социальной
необходимости,
заранее
определяющей
революционную
волю. В этих
антиномиях
догматической
ортодоксии и
сопровождающих
её как тень
ревизионистских
шатаний, в этих
вопросах
поистине
величайшей
сложности не
удалось найти
верный путь и
философской
мысли Плеханова,
несмотря на
весь его
громадный
талант и
отвращение
ко всякой
явной порче
марксистской
философии
"критиками
Маркса".
Выход из
этих
трудностей
нужно искать
на путях
диалектической
теории
отражения. Это
дело будущего,
разумеется,
но будущего,
которое берёт
начало
сегодня в
понимании
того, что есть.
Полными
внутреннего
смысла
являются для
понимающего
ума такие
образцы
применения
диалектики в
теории
познания, как
статьи
Ленина о
Герцене и
Толстом, да,
впрочем, и вся
совокупность
его
произведений,
образующих
единое целое.
Всё это
вплоть до
краткой
газетной
заметки
требует
изучения
именно с
точки зрения
философии (не
школьной, конечно)
и многому ещё
научит
будущее
человечество.
Лучшее
время
теоретической
деятельности
Плеханова -
период
обоснования
и защиты марксизма
на пороге
двадцатого
века. Достаточно
вспомнить,
что именно
Плеханов,
начиная с 1989
года, вёл
энергичную
борьбу
против Эдуарда
Бернштейна и
его
последователей,
другими
словами -
против той
неумолимой
болезни,
которая
разъедала
немецкую
социал-демократию.
Блестящие
статьи
Плеханова, вызванные
ложным
философским
новаторством
Бернштейна и
Конрада
Шмидта,
представляют
собой одну из
лучших
страниц
литературной
истории
марксизма. В
этих статьях
неразрывно
слиты
остроумная
полемика и
позитивное
изложение
теории
познания,
которые в те
времена представляли
собой
передовой
рубеж воинственного
столкновения
философских
партий. Какие
бы
недостатки в
настоящее
время мы не
открывали в
плехановской
критике неомарксистов
былых времён,
можно твёрдо
сказать, что
человек, не
знающий этой
критики и не
усвоивший её
положительного
содержания,
является невеждой
в
марксистской
философии.
Ему не поможет
никакое
творчество.
Столь же
существенное
значение
имела плехановская
критика мнимых
открытий
ревизионистов
в теории социальной
революции.
Конец
девятнадцатого
века и начало
двадцатого
века были
эпохой
процветания
буржуазной
Европы,
настолько
ожиревшей,
что
противоречия
этого сытого
общества
казались
ушедшими в
прошлое, а социалистическая
идея
контраста
между
богатством и
нищетой -
устаревшей.
Первая
мировая
война, голод,
разруха,
"закат
Европы" - всё
это было ещё
впереди, и
безудержный
оптимизм
буржуазных
экономистов
заразил
значительную
часть
социалистической
литературы,
как это происходит
и в наши дни.
Всемирная
история, подобно
королю у
Генриха
Гейне,
отсрочила
казнь:
Даруем зятю
жизнь до
полуночи,
Но топор
держи
готовым!
Опираясь на
статистику,
Плеханов
сумел доказать,
что теория
смягчения
противоречий
капитализма
несостоятельна
и Марксово предвидение
социалистического
переворота,
презрительно
осмеянное
ревизионистами
под именем
"теории
катастроф",
осталось в
силе. Октябрьская
революция и
могучее
сотрясение
почвы во всех
европейских
странах
эпохи 1917-1923 годов
подтвердили
этот прогноз.
Будучи
непримиримым
врагом
ревизионизма,
Плеханов
никогда
вполне не
примыкал и к
меньшевикам.
В годы
реакции он
решительно противился
ликвидаторству,
приблизившись
к ленинскому направлению,
особенно в
критике
русских махистов
и
"богостроителей".
Теоретические
статьи,
написанные
им в период 1907-1911
годов против
А. Богданова,
его учителя
Эрнста Маха и
других
пионеров
"нового
позитивизма",
воскресивших
под видом
выводов
современной
науки
субъективный
идеализм
Беркли, неподражаемы
- это
настоящая
классика
полемической
литературы.
Особенно
важное
значение
имеет
критический
разбор
марксистских
поправок,
внесённых
Богдановым в
идеализм
доброго старого
времени, а
именно -
превращение
объективной
картины мира
в
галлюцинацию
коллективного
субъекта,
общества или
класса, меняющуюся
от эпохи к
эпохе, замена
истины общезначимостью,
общественным
признанием,
"диалогом"
различных
"высказываний".
Столь популярная
в наши дни
франкфуртская
школа, а до неё
- "социология
знания"
Карла
Маннгейма и
немало
других
утончённых и
вульгарных течений
этого типа
повторяют,
сами того не
ведая,
социологический
идеализм А.
Богданова. По
существу, они
ничего не
сказали миру нового,
кроме того,
что уже
обсуждалось
в русской
философской
литературе
начала века и
было
подвергнуто
Плехановым
справедливой
критике.
Автор
"Писем к А.
Богданову" с
насмешкой отводит
плоды
философского
недомыслия
русских
махистов. Но
если
Плеханов
силён в
области
исторического
материализма,
его позиции в
области
теории
познания
более шатки.
Общая
декларация
материалистического
монизма,
отвергающая
эклектику
"субъективной
социологии"
народников с
её взаимодействием
души и тела,
оставляет
много
нерешённых сложных
вопросов.
Плеханов
прошёл мимо
того
обстоятельства,
что шабаш
причудливых модных
философских
течений на
рубеже двадцатого
века был
болезненным
признаком назревшей
потребности
в единстве
гносеологии
и онтологии,
истории
познания и
абсолютной
истины. Пока
не
установлены
диалектические
связи в этих
коренных
вопросах
философии,
реакционные
карикатуры
на их решение
имеют ещё что
сказать в
свою пользу.
Г.В. Плеханов -
ум
чрезвычайно
последовательный
и цельный.
Это известно
всякому, кто
держал в
руках хотя бы
одно его
произведение.
У таких
людей, как
Плеханов,
сильные и
слабые
стороны одинаково
сказываются
во всём - в
каждой
написанной
строке, в
каждом
практическом
поступке. Не
удивительно
поэтому, что
политические
слабости
Плеханова
имеют свои
параллели в
его
философии
марксизма. С
этими
слабостями
связано
своеобразие
плехановского
понимания
диалектики.
Легко
заметить, что
в нём
преобладает
момент
текучести
исторических
форм
мышления и
бытия. Этот
момент сам по
себе
представляет
существенную
сторону
диалектической
логики, но в
более
строгом
смысле -
только
начало её.
Апофеоз
текучести
ведёт к
боязни
абсолютной
истины и
вносит скептический
элемент в
теорию
познания. Но
главный
недостаток
плехановской
версии марксизма
-
недостаточное
развитие
идеи конкретного
как единства
противоположностей.
Конкретное
сводится
здесь к
исторически
относительному,
а это далеко
не полное
описание его.
При всех
заслугах
Плеханова в
деле защиты философского
наследия
Гегеля -
можно сказать
беспримерных,
поскольку
это наследие было
чуждо не
только
народникам,
но и
вульгарному
марксизму
Второго
Интернационала,
- он более
свободно
чувствовал
себя в мире
французского
Просвещения
и
материализма
XVIII
века. Какая
разница в
понимании
гегелевской
диалектики у
Плеханова по
сравнению с Лениным!
С известной
точки зрения
можно
сказать, что
первому
русскому
марксисту
при всей его
временами
даже слишком
абстрактной
критике
народничества
не удалось
вполне победить
позитивизм
народнической
эпохи и оторваться
от него до
конца.
Отсюда
присущее ему
чрезмерное
сближение
материализма
с эмпирическим
методом (роль
опыта в
теории познания)
и
недостаточно
ясная после
всех поправок,
не
устраняющая
все
трудности
позиция его
по отношению
к условности
нашего знания
(теория
иероглифов).
Отсюда также
попытки преодоления
возникающей
на этой почве
опасностей
субъективных
выводов и
социологического
релятивизма,
делающие
Плеханову честь,
но
обречённые
на неудачу,
ибо они вели его
к
противоположной
крайности -
абстрактным,
лежащим вне
исторической
изменчивости
масштабам
формальной
логики,
природы,
общественной
психологии,
международного
права и так далее
до
кантовского
категорического
императива
включительно.
Таки
образом,
"продолжение
дела Гегеля и
Маркса", в
котором
Ленин с
полным
основание видел
будущее
марксистской
философии, не
было
исчерпано и
даже в достаточной
мере
выражено
философским
дарованием
Плеханова. К
сожалению,
нельзя
сказать, что
спустя пять
десятилетий
после смерти
Ленина на
этом пути,
указанном
его предвидением,
достигнуты
большие
успехи, а те
формы изложения
марксистской
философии,
которые
связаны с
именем
Плеханова, -
быть может, слишком
общие, но в
общем верные,
- как уже сказано,
часто
забываются.
IV
Г.В. Плеханов
был
человеком
большого
вкуса и
подлинным
знатоком
художественного
творчества.
Его перу
принадлежит
много статей
о литературе
и живописи.
Среди них -
такие
шедевры, как статья
о
народнике-беллетристе
Глебе Успенском
или
исторический
этюд о
французской
литературе и
живописи
восемнадцатого
века. Нечего
и говорить о
многочисленных
лекциях, в
которых
Плеханов
излагал
материалистическое
понимание
истории,
подтверждая
его более или
менее
подробным
анализом
явлений
искусства и
литературы [34].
В спорах на
эти темы он
был
неистощим и
предавался
им, при
наличии
понимающего
собеседника,
с огромным
внутренним
наслаждением,
как мы это
знаем о его
дружеских
диспутах с
композитором
Скрябиным в
Италии и
Швейцарии (1906-1907)
[35]. Авторы воспоминаний
о Плеханове
считают
своим долгом
отметить
духовную
щедрость его
бесед. "Но
была одна
область, -
рассказывает
И.
Хародчинская,
работавшая у
него в 1912-1913 годах
литературным
секретарём, -
где можно было
слушать
Георгия
Валентиновича
часами, где
всё, что он
говорил, было
не только бесконечно
содержательно
и интересно,
но и ново в те
годы. Этой
областью
было искусство.
Сам Георгий
Валентинович
понимал и
чувствовал
произведения
искусства, он
любил каждое
проявление
художественного
творчества
человечества,
ценил малейшее
проявление
красоты так,
как немногие.
Тонкий
художественный
вкус,
непосредственное
чувство красоты,
энциклопедические
знания во
всех областях
искусства
всех народов
и всех времён
и строго
научный
объективный
метод - такое
в то время
небывалое
соединение
казалось
прямо
откровением"
[36].
Л.И.
Аксельрод,
близко
знавшая
внутреннюю жизнь
Плеханова, рассказывает,
что он имел
намерения
исследовать
область
художественной
культуры более
систематически,
чтобы
создать род марксистской
эстетики или,
по его
собственному
выражению,
"философии
искусства с
точки зрения
материалистического
понимания
истории" [37]. К
осуществлению
поставленной
цели Плеханов
приступил
уже в
девяностых
годах. "И вот,
работая над
этой темой, -
пишет Л.
Аксельрод, -
он прочитал
прямо
неимоверное
количество
книг. У меня
хранится
значительное
количество
писем
Плеханова, из
этих писем можно
видеть,
сколько он
читал. Дело в
том, что ему
не хватало ни
собственной
обширной библиотеки,
ни женевских
библиотек, я
ему посылала
книги из
Берна.
Бернская
государственная
библиотека
имела
возможность
выписывать
для
некоторых
лиц книги из
германских библиотек.
Помню хорошо,
как я
надоедала
библиотекарю,
и тут же не
могу не
выразить
восхищения
этим
чудесным
стариком,
который всегда
шёл
навстречу
моим
просьбам.
Книги по эстетике
направлялись
целыми
большими пакетами
Плеханову в
Женеву. Это
были произведения
классиков по
эстетике. Но
отвлечённая метафизическая
эстетика,
ставящая
проблему о
красоте в
себе, мало
что могла
дать теоретику
исторического
материализма"
[38].
Так пишет
автор
воспоминаний
и так думал отчасти
сам Плеханов.
С ещё большей
энергией, чем
произведения
классикой
старой
эстетики, он
изучал
этнологическую
научную литературу,
стараясь
выяснить
"генезис
искусства",
условия его
происхождения
в первобытном
обществе. Эта
часть
будущей
эстетики
Плеханова
была
изложена им в
эпистолярной
форме ("Письма
без адреса")
для издания
легальных марксистов
в России. Но
печатание
оборвалось
на втором
"Письме",
опубликованном
в июньском
номере
журнала
"Научное
обозрение"
за 1900 год, так
как раскол с
П. Струве и
его соратниками
в это время
зашёл уже
слишком далеко"
[39].
Плеханов
так и не
написал
систематического
труда по
эстетике.
Занятый
более активным
участием в
борьбе идей,
он мог
посвятить искусству
и литературе
только
частичные исследования,
в которых у
него, как
обычно, царствует
неразложимая
смесь положительного
освещения
вопроса с
полемикой
против
открыто
реакционных
или эклектических
взглядов. Мы
знаем, что
пережить эту невозможность
довести до
конца
начатую работу
было ему не
легко.
"Месяца за
три до кончины,
-
рассказывает
Л. Аксельрод, -
когда Георгий
Валентинович,
по-видимому,
подводил общие
итоги совей
жизни и
деятельности,
он с глубоким
сожалением
раз заметил,
что как-то не
удалось
использовать
весь
накопленный
материал по
вопросам
искусства и
довести до
конца
задуманный
труд" [40]. Тем не
менее, даже в
виде
отдельных
статей
эстетика Плеханова
существует, и
существует
как связная,
хотя и не
лишённая
внутренних
противоречий,
система
понятий.
Если
обращение
Плеханова к
философскому
содержанию
марксизма не
было простой
случайностью,
связанной
только с его
личными способностями,
то в такой же
мере это
можно сказать
о его
постоянном
интересе к
вопросам
искусства.
Восстановление
эстетики после
того
разрушения,
которому она
подвергалась
начиная с
Писарева и
кончая более
осторожной
утилитарной
позицией
позднего
народничества,
было
требованием
времени.
Сомнения в
ценности
искусства с
точки зрения
общественной
пользы
возникли
гораздо
раньше
Савонаролы и
Руссо.
Некоторые
религии
отличаются
ненавистью к
изображению,
иконофобией,
некоторые
общественные
движения,
например движение
городской
буржуазии в
Италии XIII-XV веков,
связаны с
подъёмом
социальной
роли художника
и самого
искусства,
особенно изобразительного.
Классовое
значение
возможных
позиций за
или против
искусства
различно. Одно
дело,
например,
лаконский
идеал
военной знати,
презирающей
искусство
как ловкость рук,
постыдную
для воина и
гражданина,
"банаусию",
то есть
ремесленничество,
близкое к занятиям
раба ( иначе
оценивалась
поэзия), другое
дело -
полемика
против
эстетических
наслаждений
как роскоши
паразитических
классов с
точки зрения
уравнительной
демократии
нового
времени.
Различны
также оттенки,
в которых те
или другие
виды
искусства и
поэзии
считались
оправданными
или
осуждёнными
при данных
общественных
условиях. Но
несомненно,
что
символическое
значение
этого
вопроса
врождено
обществу,
основанному на
частной
собственности.
Негативная
позиция, то
есть
отрицание
искусства,
чаще всего
выражает
уравнительную
идею или,
говоря
словами Маркса,
зависть
более мелкой
собственности
(даже
вооружённой
копьём и
тяжёлым
щитом гоплита)
к более
крупной.
Буржуазная
демократия,
выдвигающая
на первый
план принцип полезности,
не свободна
от этого
настроения.
Дух науки,
поскольку
она - в
пределах
определённого
кругозора -
захвачена
фанатизмом
рациональной
абстракции,
также
враждебен образному
мышлению.
Тайная или
явная полемика
против
искусства
заложена и в
обратных
буржуазной
демократии
романтических
движениях, отвергающих
чуждую
народному
сознанию виртуозность
формы. Есть
основания
думать, что
на ступенях
коммунистической
цивилизации
эти ходячие
иллюзии
будут
побеждены
вместе с
другими
остатками
буржуазной ограниченности,
закрепляющей
разрыв между
широкой
плебейской
массой и
артистическим
развитием личности,
присущей
старому
классовому
обществу. Но
пока этого
ещё не
произошло,
современная
мифология
ведёт
отчаянную
борьбу с дьяволом
эстетического
соблазна. Его
заклинают
шаманы
"антиискусства"
наших дней.
Тот интерес
к вопросам
художественного
творчества,
который
характерен
для
Плеханова, не
был его чисто
личной
чертой. Он
был
потребностью
принятого им
марксистского
мировоззрения,
связанного с
преодолением
народнического
утилитаризма
и
писаревской
базаровщины.
Что же
касается
слабых
сторон
эстетических
взглядов
Плеханова, то
они
коренились
именно в том,
что общий
горизонт
научно
мыслящего
интеллигентного
пролетария
второй половины
прошлого
века не был
оставлен им
позади до
конца. А.В.
Луначарский
писал о "несколько
базаровском
уме"
Плеханова [41].
Это замечание
близко к
истине, но к
нему всё же
следует прибавить,
"базаровский
ум" первого
русского
марксиста
быстро
освободился
от конфликта
с эстетикой,
столь
характерного
для народнической
эпохи нашего
революционного
движения,
которое
должно было
пройти через
период
нигилистического
отрицания
искусства
как остатка
старого
барства.
У Герцена
романтика
высшего
идеала, враждебная
грубой прозе
буржуазной
цивилизации,
не
противоречит
народности,
благообразию
традиционного
крестьянского
быта.
Романтизм
следующего поколения
народников,
преимущественно
экономический,
сложился уже
под знаком
примитивного
отрицания
цветов
искусства,
украшающих
цепи, и
потому питал
естественное
недоверие ко
всякой
эстетической
тонкости как
своего рода
предательству
интересов
трудового народа.
Грубые черты
"опрощения"
в демократическом
народничестве
были
направлены против
красивых
фраз
либерального
дворянства.
Но в своём
конфликте с
романтикой
дворянской
усадьбы
нигилист-народник
не избавился
от краснословия,
отчасти в
виде
сентиментальной
любви к
мужику,
отчасти в
виде
анархического
протеста
против всего,
что
возвышается над
требованием
равенства и
пользы. Уже у
Бакунина
отрицание
романтической
фразы странным
образом
превратилось
в ещё более звучную
фразу
всеобщего
отрицания.
Тут нужен был
новый
"базаровский
ум", который
сказал бы народничеству:
"Друг мой
Аркадий,
пожалуйста,
не говори
красиво!" И
такой ум
нашёлся в лице
Плеханова.
Молва
приписывала
Бакунину
совет, поданный
им будто
революционному
штабу
обороны
Дрездена в 1848
году, -
выставить на баррикады
"Сикстинскую
мадонну",
чтобы помешать
обстрелу
восставших
королевской
армией.
Спрошенный о
том, верен ли
слух, приписывающий
ему такое
оскорбление
вечных
ценностей
искусства,
Бакунин
ответил уклончиво.
Не этот ли
слух внушил
одному из
героев
Достоевского
мысль о
"вонючем
рабе", готовом
изрезать
"мадонну
Рафаэля"? Или,
быть может,
придуманная
им мелодрама
возникла сама
собой в
атмосфере
отчасти
реального, отчасти
воображаемого
конфликта
между искусством
и
демократией?
Так или
иначе, сам
Михайловский,
выражая
сочувствие
разночинцу,
страдающему
от милостей
русской
жизни (как Ф.М.
Решетников),
писал: "В
великих
созданиях человеческого
ума он чуял
то самое
оскорбление
народу, из-за
которого
греческий
раб разбил бы
статую Фидия,
если бы понял
её значение"
[42].
Плеханов,
напротив, как
ученик
Маркса и Энгельса
всей своей
деятельностью
доказывал,
что даже с
утилитарной
точки зрения
рабу незачем
резать
мадонну или
ломать
статую Фидия
и что ему это
совсем не выгодно,
если он хочет
покончить с
вонючим рабством,
в котором его
держали и
держат. Учение
Маркса было
первым
решительным
шагом, направленным
к великой
цели -
преодолению психологии
бунтующего
раба,
делающей его невольной
жертвой
утилитарной
тупости буржуазного
сознания,
стихийного
варварства
или
стерильной
науки. Если
возможна
полная противоположность
этой волны
"разрушения
эстетики",
выросшей из
самого
прогресса, её
следует
искать в том
движении,
которое себе
ставит
задачу
слияния
теоретически
развитой мысли
с массовым
подъёмом
снизу.
Плеханов понял,
что русскому
рабочему
нужно не
отречение
интеллигенции
от культуры,
а сама культура
в
превосходной
степени.
Именно
Плеханов от
лица
рабочего
класса защищает
Пушкина,
невинно
осуждённого
по обвинению
в приверженности
к теории
"искусства
для искусства".
Рассуждая в
духе
исторического
материализма,
но с чисто
базаровской
смелостью, он
пришёл к
выводу, что
эту
эстетическую
теорию также
не следует
осуждать
заранее, ибо служение
обществу
бывает
разное и в
некоторых случаях
уйти от
благонамеренного
мещанского
утилитаризма,
хотя бы в
пресловутую
башню из
слоновой
кости, есть
благо, акт
независимости
и
общественного
самосознания.
Такие идеи,
разумеется, в
сильнейшей
степени
задевали
копеечное
народолюбие
эпигонов
Писарева.
Восстановление
разрушенной
эстетики связывало
марксизм
Плеханова с
идеями Белинского
и его школы.
Нельзя не
заметить
также, что
плехановское
понимание
роли эстетики
в жизни
общества
неотделимо
от занятой им
боевой
позиции по
отношению к
международному
ревизионизму,
лишавшему
учение
Маркса революционного
острия и
права судить
условия
жизни
буржуазного
общества с
точки зрения
конкретного
общественного
идеала. Среди
других
последователей
Маркса
Плеханов был
тем
человеком,
который
больше всех сделал
для применения
исторического
материализма
к эстетике,
теории
искусства и
литературы.
Одно время у
нас
существовало
даже
распространённое
мнение,
согласно
которому
именно
Плеханову
принадлежит
заслуга
создания
марксистской
научной
эстетики.
Так, Фриче
называет Плеханова
"основоположником
марксистского
искусство- и
литературоведения"
[43].
Это мнение,
конечно, не
соответствует
истине.
Статьи
Плеханова об
искусстве и
литературе
являются
очень важным,
но всё же
неполным
применением
марксистского
метода к изучению
художественного
творчества. В
настоящее время
каждому
интересующемуся
этим вопросом
известно, что
наследие,
оставленное
Марксом и
Энгельсом,
предполагает
более широкие
рамки
философии
искусства,
чем "научная
эстетика"
Плеханова.
Его
историко-литературные
опыты, сами
по себе
интересные и
тонкие,
уступают
ленинским
статьям о
Толстом
именно потому,
что анализ
Ленина
опирается на
более глубокий
метод
исследования
литературных
явлений,
прямо
вытекающий
из традиции
классического
марксизма,
развивающий
её.
Заслугой
Плеханова
как
исследователя
вопросов искусства
и литературы
является
применение к
этим
вопросам
теории
исторического
материализма.
В споре с
народниками
он убедительно
показал
закономерный
характер истории
искусства. Её
нельзя
рассматривать
как создание
случайно
родившихся в
различные
эпохи и одиноко
стоящих
гениев.
Произведения
человеческого
ума и чувства
зависят в
своём возникновении
от общества,
которое
служит для
них основой,
они -
естественный
результат меняющихся
условий
места и
времени. Ни
раса, ни географические
условия сами
по себе не могут
объяснить
развитие
художественной
культуры, ибо
ничто
постоянное
не может объяснить
то, что
постоянно
изменяется.
Поскольку же
географические
и этнические
условия
жизни людей
изменчивы,
они сами в
огромной
степени
зависят от
истории
общества.
Природа влияет
на
психологию
людей сквозь
призму общественных
отношений,
национальные
особенности
народов
развиваются
под воздействием
исторических
условий.
Произведения
истинных
художников
глубоко
выражают общественную
психологию
их времени.
Последняя, в
свою очередь,
определяется
социальными
отношениями, а
в классовом
обществе -
отношениями
разных
классов друг
к другу. Но
все
социальные
отношения в
целом сами
зависят от
материальной
основы - его
экономики и
техники.
В первобытном
обществе эта
материальная
основа жизни
влияет на
творчество
людей непосредственно.
Эстетическая
потребность
дана
человеку
природой (она
существует и
у животных),
но развитие
её зависит от
хозяйственной
деятельности
людей. "Труд, -
говорит Плеханов,
- старше
искусства" [44].
Сознание
людей определяется
их бытием.
Так, чукчи
обычно
изображают
сцены охоты,
и это
естественно,
ибо чукчи -
охотники.
Первобытные
племена
воспроизводят
в своих
плясках
различные
моменты охотничьего
быта или
пляшут танец
собирания
колосьев,
если в их
экономической
жизни играет
значительную
роль
земледелие. Но
медлительный
менуэт XVIII века не
имеет ничего
общего с
экономической
основой
общества! Так
только
кажется. Аристократический
танец этого
времени всем
своим
характером
выражает
психологию
непроизводительного
класса, а
психология и
само
существование
этого класса
целиком
определяются
экономикой
сословной
монархии XVIII века.
Таким
образом,
здесь
действует та
же зависимость,
что и в
первобытном
обществе,
хотя на
известном уровне
развития она
проявляется
уже не прямолинейно,
а более
сложным,
обходным
путём, другими
словами - в
конечном
счёте.
Эти мысли
образуют
исходный
пункт всех рассуждений
Плеханова об
искусстве. Он
ищет иллюстраций
к
материалистическому
пониманию
истории и
находит их
везде - от
изображения
животных у
бушменов до
пьесы Ибсена.
Грандиозность
французского
"классического
века" сменяют
чувствительная
грация и
галантность
эпохи
Людовика XV.
Выразителем
психологии
французского
дворянства в
эту эпоху
становится
Буше. Но вот
против
дворянства
поднимается
новая сила -
буржуазия.
Дидро,
представитель
буржуазного
Просвещения,
возмущён
падением
нравов,
увековеченных
кистью Буше.
По мере
назревания
буржуазной
революции
новые идеалы
оттесняют на
задний план
пережитки
галантного
века.
Героическое
напряжение
борьбы
требует
возвышенности,
гражданского
пафоса. На
сцену снова
является
классицизм, теперь
уже в
преображённой
форме
эстетической
доктрины
Давида и его
школы. Место
Диан и Венер
занимают
братья
Горации и
другие герои
древности.
Когда же
драматическое
время французской
революции
осталось
позади, исчезла
постепенно и
мода на
античные
добродетели.
Имущая
буржуазия
добилась
господствующего
положения, и
ей наскучили
гипсовые
герои. Зато
среди мелкой
буржуазии
рождается
новая форма
протеста -
движение
романтиков.
В чём тайный
смысл этой
исторической
панорамы? Он
образует
основу
плехановского
восстановления
эстетики,
защиту её от
слишком
узких
догматических
взглядов
уравнительного
социализма.
Новое
понимание
истории
искусства было
обоснованием
взгляда
более
широкого,
принимающего
как
закономерный
продукт исторического
развития не
только
статую Фидия,
этот символ
рабства (если
верить Михайловскому),
но и самые
удивительные
причуды
вкуса,
которые в
глазах
суровых
иконоборцев
демократии
заслуживали
осуждения
как плод испорченной
цивилизации.
Всё это
богатство форм
принадлежит
истории, а
через
объясняющий
их
исторический
материализм
Маркса - её
наследнику,
революционному
пролетариату.
Картина
разнообразия
различных
социальных
позиций и
вкусов
делает
невозможным
абстрактное
отрицание
исторически
данного во
имя того, что
должно быть
согласно нашим
представлениям.
Ведь эти
представления
сами
обусловлены -
довлеет
дневи злоба
его. Поле
человеческого
сознания
вовлечено в
общий реальный
процесс, и
всякая
попытка
судить о важности
или
привлекательности
чего-нибудь
независимо
от
общественной
рамки, в которой
совершается
этот суд,
завтра
покажется
наивной
догматической.
История
вкусов -
прекрасное
средство для
излечения от
гордыни рассудка,
для
воспитания
более
критического
отношения к
его
приговорам в
любой
области. А мы
уже знаем,
что именно
верой в то,
что все вопросы
жизни могут
быть решены,
так сказать,
в первой
инстанции,
здравым
рассудком и
чистым
сердцем, без
всякой
исторической
перспективы,
больше всего
грешила
демократическая
интеллигенция
конца
прошлого века.
Задача
состояла в
том, что
суждения наивные
и
догматические
поставить
под контроль
второй, более
высокой
судебной
инстанции.
Такую
инстанцию
Плеханов
нашёл в
историческом
материализме.
V
Но кризис
народничества
привёл не
только к
победе
учения
Маркса в
России.
Подобно тому
как в области
философии
подняла
голову идеалистическая
реакция, в
мире
эстетики также
родилось
течение,
резко
враждебное
общественным
идеалам
шестидесятых
годов.
Центром его
стал журнал
"Северный
вестник", в
котором
полинявшее
до буржуазного
либерализма
народничество
незаметно
для самого
себя
сливалось с
ранними
вспышками
декадентства.
В конце
девяностых
годов произошло
первое
столкновение
Плеханова с модернистским
направлением
европеизированной
на
буржуазный
лад
интеллигенции
в лице одного
из её
"властителей
дум" - Акима Волынского.
Буржуазная
мысль
стремилась совершить
восстановление
эстетики на
свой
собственный
лад, отвергая
традицию
Белинского.
Три большие
статьи
Плеханова на
эту тему
объединяет
общее
название
"Судьбы
русской
критики" (1897).
Борьба с
идеализмом
народнического
типа приобретает
здесь новое
измерение.
Если Михайловский
и его
соратники
смотрели на
искусство с
утилитарной
точки зрения,
правда, более
умеренной,
чем у
Писарева или
Ткачёва, то
либерально-декадентское
направление
отказывалось
от
подчинения
искусства
велениям
пользы и
общественной
совести.
Адвокаты
модных идей
звали
художника в мир
абсолютных
ценностей,
они готовы
были присягнуть
на верность
Гегелю,
осуждая
Белинского
за
непонимание
им великого
идеалиста. Эта
философская
гастрономия
стала отныне
новым видом
беспомощной
дилетантской
эклектики,
ещё более
слабой, чем
эклектика
народнической
школы
(которая,
впрочем,
также
осуждала Белинского
за
"примирение
с
действительностью").
Однако
Плеханову
теперь
пришлось иметь
в виду не
только
исторический
идеализм
просветителей
и народников,
но и либеральное
возрождение
более
традиционных
форм идеализма,
включая сюда
обычные
фразы о
чистом искусстве
и вечных его
законах,
которые
прежде всего
можно было
встретить в
реакционном
журнале
Каткова
"Русский
вестник".
Этим объясняются
некоторые,
может быть,
слишком
резко
выраженные
оттенки
"научной
эстетики" Плеханова.
С обычным
для него
остроумием
Плеханов показал,
что если
консервативные
выводы, сделанные
Белинским из
философии
Гегеля, при всей
их
ошибочности
были
необходимым
шагом на пути
к более
глубокому
пониманию
действительности,
то
"идеалистический
либерализм г.
Волынского
есть не
более, как
фразёрство
самого
дурного
тона" [45]. Такая
постановка
вопроса
напоминает
лучшие
страницы
русской
демократической
публицистики
прошлого
века, её
умение не
верить на
слово
"либеральным
говорунам".
Менее
счастлив
Плеханов в
решении тех
трудностей,
которые проистекали
из его
перехода на
сторону
марксизма,
ибо марксизм
никогда не
был источником
лёгких
решений.
Напомним
прежде всего
взгляд
Плеханова на
эволюцию
русской
критики
сороковых
годов
прошлого
века. Покинув
"безусловный
и абсолютный
способ
суждения" гегелевской
философии,
Белинский
усвоил новый
"способ",
обычный для
просветителей.
Разумеется,
просветители
бывают
разные, и критика
Белинского
выгодно
отличалась,
например, от
позднейшей
публицистической
критики
Писарева,
который так
сурово
разнёс
Пушкина, не пощадив
даже его
Татьяну.
Однако всё
же, по словам
Плеханова, у
Белинского
сороковых годов
преобладает
просветительский
взгляд на
задачи
художника.
Человечество
уже не раз
переживало
эпохи
Просвещения,
когда на первый
план
выступает
абстракция
истины. "С отвлечённой
точки зрения
видна только
отвлечённая
противоположность
между истиной
и
заблуждением,
между добром
и злом, между
тем, что есть,
и тем, чему
следует быть.
В борьбе
против
отжившего
свой век
порядка такой
отвлечённый,
а потому
односторонний
взгляд на
вещи иногда
даже очень
полезен.
Благодаря
ему
литературная
критика
превращается
в
публицистику.
Критика
занимается
не тем, что
сказано в
разбираемом
им произведении,
а тем, что
можно было бы
сказать в
нём, если бы
его автор
усвоил себе
общественные
взгляды
критика" [46].
Это, конечно,
дань
абстракции.
Более глубокой
критике
важно знать,
что на самом
деле сказано
в
художественном
произведении.
Увлекаясь
философией
Гегеля,
Белинский
думал, что
определить
действительно
сказанное
художником
можно, только
выяснив его
идею. Так
говорила
философская
критика,
рассуждающая
с абсолютной
точки зрения.
Отказавшись
от неё,
Белинский утратил
нечто
существенное,
ибо в
сороковых годах
он судит о
художественном
произведении
не исходя из
того, что
действительно
сказано в
нём, а более
отвлечённо -
требуя от
художника,
чтобы он
сказал что-то
другое, ему
не свойственное.
Короче
говоря,
Белинский
приближался
к чисто
публицистической
критике.
Однако
существует
ли на свете
такой взгляд
на
произведения
литературы,
который, отказываясь
от
абсолютного
идеализма,
сохраняет
всё же право
держаться
того, что
есть, а не
того, что
должно быть с
точки зрения
критики?
Такой взгляд,
по мнению
Плеханова, существует.
Это - научная
критика,
зародившаяся
во Франции.
Он
утверждает,
что в художественном
произведении
сказано
именно то, что
должно быть
сказано в нём
с точки
зрения определённой
общественной
среды, выражаемой
художником.
Белинский
был знаком с
первыми
шагами
французской
критики, но
сначала (под
влиянием
абсолютного
идеализма) он
нашёл, что
эта критика
представляет
собой только
более или
менее
полезный, но
внешний комментарий
к
художественному
произведению,
а в последний
период жизни
относился к ней
более
снисходительно,
но всё же
недостаточно
оценил её,
иначе он не
стал бы
осуждать Пушкина
за его
презрение к
черни. Ведь
эта психологическая
реакция
закономерно
выросла из
общественных
условий
времени. И
Плеханов
прекрасно
изображает
конфликт
Пушкина с
окружающей
его светской
толпой -
анализ, повторенный
им в более
развитом
виде пятнадцать
лет спустя
("Искусство и
общественная
жизнь").
Во всём этом
много
верного. Но
если Белинскому
не удалось
преодолеть
до конца
антиномию
сущего и
должного, а,
следовательно,
и вытекающий
из неё
исторический
идеализм, то
выход,
предлагаемый
Плехановым
от имени
учения
Маркса, едва
ли улучшает
дело. Перед
нами целая
галерея эпох
и стилей,
художественных
форм и
эстетических
систем, объясняемых
условиями
времени.
Какое из явлений
искусства,
какая из этих
систем, возникших
в
определённых
общественных
условиях,
выше "с
абсолютной
точки
зрения"?
Плеханов
отказывается
ответить на
этот вопрос.
Уже в первой
из своих
статей о
судьбах
русской
критики он
оспаривал
возможность
абсолютного
критерия
прекрасного
в духе старой
философии
искусства,
ещё более
слабой и
дряхлой у таких
эпигонов
идеализма,
как А.
Волынский. Мы
уже знаем,
что
предпочтение
должно быть отдано
французской
социологической
критике,
которая,
начиная с
госпожи де
Сталь и Гизо,
доказывала
относительность
вкусов, их
эволюцию в
связи с
изменением
общественной
среды.
Той же точки
зрения при
всех своих
индивидуальных
особенностях
держались
позднее Микиельс
и Тэн.
Плеханов
принимает их
социологический
метод,
стараясь
сделать его более
научным при
помощи, так
сказать, вакцины
марксизма.
Общественная
среда не является
чем-то
однородным -
она
распадается на
социальные
группы или
классы,
имеющие свои
интересы,
часто
враждебные
интересам других
социальных
групп, а это
деление проистекает
из
производственных
отношений данного
времени,
которые в
свою очередь
определяются
развитием
производительных
сил общества.
Таким
образом,
начало
относительности,
число
возможных
субъективных
проекций неизмеримо
растёт, и для
"абсолютной
точки зрения"
не остаётся
больше места
под солнцем.
Задача
"научной
эстетики" по
преимуществу
психологическая
или, точнее,
социально-психологическая.
У каждого
класса своя
психология,
если близки
условия их
возникновения,
и может
отталкиваться
от неё, если
эти условия
приходят в
противоречие.
Рыцарская
поэзия
воспевала
радость
битвы,
крестьянская,
напротив,
мирную жизнь,
жалуясь при
этом на обиды
со стороны
господствующего
сословия.
Каждый
класс
переживает
эпоху
подъёма, господства
и упадка.
Главным
примером
этой исторической
схемы
является у
Плеханова подъём
прогрессивной
буржуазии в
её борьбе с
феодальной
аристократией
и позднейший
упадок
победившего
класса перед
лицом поднимающейся
новой
общественной
силы -
пролетариата.
Упадочная
буржуазия
склоняется к
декадентским
вкусам.
Отсутствие
высоких общественных
идей рождает
увлечение
туманной
эстетикой
символов.
Модернизм в
искусстве
есть нечто
вроде
повторения
"романтической
реакции" [47].
Так или
иначе, вечной
нетленной
красоты не существует
- всё
относительно,
всё зависит от
обстоятельств
места и
времени.
"Научная
эстетика, -
пишет
Плеханов, - не
даёт искусству
никаких
предписаний;
она не
говорит ему:
ты должно
держаться
таких-то
правил и приёмов.
Она
ограничивается
наблюдением над
тем, как
возникают
различные
правила и приёмы,
господствующие
в различные
исторические
эпохи. Она не
провозглашает
вечных
законов
искусства;
она
старается
изучить те
вечные
законы,
действием
которых обусловливается
его
историческое
развитие. Она
не говорит
"французская
классическая
трагедия хороша,
а
романтическая
драма никуда
не годится". У
неё всё
хорошо в своё
время; у неё
нет
пристрастий
именно к тем,
а не к другим
школам в
искусстве; а
если (как это
мы увидим
ниже) у неё и
возникают
подобные
пристрастия,
то она по
крайней мере
не
оправдывает
их ссылками
на вечные
законы
искусства.
Словом, она
объективна,
как физика, и
именно потому
чужда всякой
метафизике"
[48].
Из этих
рассуждений
достаточно
ясно, что, взяв
за исходный
пункт
материалистический
тезис о
зависимости
искусства от
общества, Плеханов
приходит к
некоторому
социологическому
релятивизму.
"Я стремлюсь,
по известному
выражению, не
плакать, не
смеяться, а
понимать. Я
не говорю,
современные
художники
"должны"
вдохновляться
освободительными
стремлениями
пролетариата.
Нет, если
яблоня должна
родить
яблоки, а
грушевое
дерево приносить
груши, то
художник,
стоящий на
точке зрения
буржуазии,
должен
восставать
против
указанных
стремлений.
Искусство
времени
упадка
"должно"
быть
упадочным
(декадентским).
И напрасно мы
стали бы
возмущаться
этим" [49].
Сказано это
с
превосходной
ясностью и
всё же
нуждается в
некоторых
комментариях.
Вопрос о
зависимости
различных
форм художественного
сознания от
социального
бытия поставлен
здесь таким
образом, что
научный анализ
как бы
отделяется
от оценки,
которая уже
не вытекает
из самих
фактов,
согласно их собственной
природе, их
объективной
ценности. Это
только наша
оценка, и
лучше всего держать
её на
привязи, то
есть не
плакать и не
смеяться, а
понимать.
Слова "не
плакать, не
смеяться, а
понимать" принадлежат
Спинозе,
однако
Спиноза вовсе
не отрицал
существования
абсолютных
начал,
доступных
нашему
пониманию. И
это весьма
существенно.
Нетрудно
понять, что
без подобной
опоры
система
взглядов,
лишающая нас
права на смех
и слёзы, была
бы ужасна. В
своём
преклонении
перед фактом
она ведёт к
отказу от
идеала
объективной
правды и
горячего
осуждения
всякой общественной
лжи, всякой
художественной
фальши -
словом, от
демократической
традиции
Белинского и
Добролюбова.
Плеханов не
мог
допустить
столь
крайних выводов
из однажды
принятого им
взгляда. Он сам
в
превосходных
полемических
статьях против
А. Богданова
показал, что
социологический
релятивизм,
рассматривающий
всё содержание
нашего сознания
как слепой
продукт
общественной
среды, ведёт
к полной
нелепости. В
других
местах он
неуклонно
проводит
старую мысль
великих
русских
демократов XIX века:
плоды
искусства
различны не
только своими
преходящими
особенностями,
они отличаются
также
глубиной выражения
в них истины,
имеющей
объективное
содержание и
доступной
каждому
сознательному
существу.
Только
истина
содержания
рождает
художественное
достоинство
произведения.
Всякий
элемент
фальши в самой
идее его
неизбежно
приводит к
уродству формы.
Девушка
может петь об
утрате
возлюбленного,
но скряга, по
меткому
выражению
Рескина, не
может петь о
потерянных
деньгах.
Доводы
Плеханова
очень
убедительны,
и всё же мы не
видим из них,
как
примирить
его рассуждения
с тем, что
"всё хорошо в
своё время".
Можно ли,
например,
опираясь на
марксистский
анализ
истории,
отвергнуть
те явления
искусства, в
которых
ложность
идеи
приводит к
болезненным
искажениям
формы?
Главная
мысль эстетики
Плеханова не
объясняет
нам этого. Она
состоит в
том, что
"эстетика-наука
не даёт нам
таких
теоретических
оснований,
опираясь на
которые мы
должны были
бы сказать,
что
греческое
искусство
заслуживает
нашего восхищения,
а готическое
- осуждения,
или наоборот"
[50].
Между тем
сам Плеханов
не раз
высказывал эстетические
оценки,
имеющие претензию,
по крайней
мере, на
известный
оттенок
абсолютности.
Он,
разумеется,
не осуждает
готическое
искусство,
как это
делали просветители
XVIII
века, ибо
такая
позиция была
уже
невозможна
для
образованного
человека его
времени. Но
он, например,
был невысокого
мнения о
романе
Мережковского
"Леонардо да
Винчи", как
это видно из
письма к нему
П. Струве от 17
мая 1899 года [51], да
и вообще не
жаловал
декадентов и
модернистов:
"Началом премудрости
должно быть
недоверие к
модернизму в
искусстве.
Если чем
увлекаться,
то
произведениями
той эпохи,
когда боги
были более
похожи на
людей, а люди
на богов" [52].
Само собой
разумеется,
что такие
суждения,
вообще
говоря
справедливые,
содержат в
себе
определённую
норму вкуса,
и, если угодно,
даже род
"предписания".
На это противоречие
в эстетике
Плеханова
указывал уже
А.В.
Луначарский
[53].
Не следует,
разумеется,
понимать
каждое слово
Плеханова
буквально.
Как и его
предшественники,
публицисты
"Современника"
и "Русского
слова", он
многое
излагает в
форме вызова,
стараясь поставить
мысль
читателя в
более острое
положение и
таким
образом
пробудить её
самодеятельность.
Было бы
несправедливо
полагать,
что, с его
точки зрения,
каждый
идеолог
фатально
обречён
служить
интересам
своего
класса,
поскольку
яблоня может
приносить
только
яблоки, а
грушевое
дерево -
груши. Будучи
выходцем из
правящего
класса, он
сам перешёл
на сторону
народа и
хорошо знает,
что это возможно.
Одна из
лучших
статей
Плеханова - "Герцен
и крепостное
право" (1911) -
посвящена именно
вопросу о
том, как
могло случиться,
что сын
барина-крепостника
стал одним из
величайших
деятелей
революционной
России. Даже
противники
марксизма не
могут
отрицать, что
эта статья -
образец
чрезвычайно
тонкого
социально-психологического
исследования.
После
парижского
реферата
Плеханова
"Искусство и
общественная
жизнь" возникли
прения. Мысль
о том, что
яблоня может приносить
только
яблоки и
потому
искусство
упадочного
класса
должно быть
упадочным,
вызвала
возражения
Луначарского,
который
указывал на
обязанность
социалистов убеждать
колеблющихся
между
буржуазной и
пролетарской
идеологией.
Плеханов в
заключительном
слове
ответил, что
он как раз
этим и занимается,
стараясь
показать
художнику,
что его
искусство не
может быть
совершенным
на почве
идеологии
упадочного
класса [54].
Действительно,
в своём
реферате он
высказал
мысль, что
современные
буржуазные
художники
могли бы
перейти на
сторону
пролетариата,
но, к сожалению,
это
случается не
каждый день.
Итак,
несмотря на
исконную
классовую
психологию,
переходы с
одной
классовой
позиции на другую
возможны. Но
во имя чего
же люди, вопреки
их
собственным
интересам,
переходят на
сторону
угнетённых и
обездоленных,
если не
существует
такой
объективной
инстанции,
которая
диктует им,
что они
должны это сделать?
Были,
конечно,
психологические
причины,
заставившие
таких людей,
как Бакунин,
бросить свои
насиженные
дворянские
гнёзда ради
жизни
всесветных
изгнанников,
так же как
были причины,
превратившие
множество других
отщепенцев
дворянского
звания в бильярдных
анархистов и
бретёров.
Почему же некоторые
из этих
нарушителей
обычной
психологии своего
класса
перешли на
сторону
другого? Потому
ли, что они
видели в
крестьянстве
будущего
победителя и
хотели
заблаговременно
присоединиться
к его
торжеству?
В первые
годы после
Октябрьской
революции,
когда марксизм,
наспех
изложенный
действительными
или мнимыми
последователями
Плеханова, сильно
занимал
теоретический
разум интеллигенции,
такие выводы
из этого
учения делались
совсем не
редко. Много
восторженных
слов было
сказано по
адресу всех
исторических
классов-победителей,
особенно
пролетариата.
Торжествующий
класс
изображался
обычно в виде
крепкой
мускулистой
бестии,
презирающей
всякие
"мерехлюндии",
так что к
нему стоило
приспособиться
не ради
выгоды даже,
но во имя
бескорыстного
культа силы.
Конечно,
такие взгляды
чужды самому
Плеханову. Он
целиком принадлежал
эпохе старой
русской
интеллигенции,
а не
интеллигенции
буржуазного
типа, у
которой за
душой нет
ничего, кроме
специальности
и уважения к
сильному или
обиды за своё
сословие
грамотеев и
"технарей".
Если Некрасов,
будучи
дворянином,
перешёл на сторону
разночинцев,
если Глеб
Успенский мог
бы оставить
мелкобуржуазное
народничество
и усвоить
научный
социализм
рабочего
класса, как
это
предполагает
Плеханов, то всё
это,
разумеется,
во имя истины
и справедливости.
Для ораторов
Казанской
демонстрации
и основателя
группы
"Освобождение
труда" здесь
не было даже
никакого
вопроса. Он
мог лишь с
полным
презрением
говорить о
людях, способных
"любить не то,
что истинно,
а то, что полезно,
и определять
добро по той
формуле,
которую дал,
говорят,
какой-то
дикарь какому-то
миссионеру:
добро - это
когда я украду
что-нибудь у
другого, а
зло - это
когда меня обокрадут"
[55].
Но это
значит, что
люди,
переходящие
с точки
зрения
одного
класса на
точку зрения
другого, не
только могут
это сделать в
силу
известных
социально-психологических
причин,
облегчающих
им такой
переход, но и
должны это
сделать во имя
истины, если
они не хотят
придерживаться
готтентотской
морали. Но
что же может
сказать им
истина,
которой так
надоели все
абстрактные
"предписания",
высказанные
от имени
красоты или
от имени
общественной
пользы, от
имени
просвещения
или от имени
чистой совести,
что она
целиком ушла
в социологические
объяснения
различных
классовых точек
зрения?
Допустим,
что художник
хочет знать
должно ли его
искусство
служить
обществу или
оно само себе
цель. Что
выше -
природа или искусство?
Следует ли
отдать
преимущество
тем эпохам,
которые были
охвачены
стремлением
к
потустороннему,
аскетическому
идеалу, как
средние века,
или,
напротив,
эпохам, стремившимся
к
наслаждению
благами
жизни, как
Ренессанс? На
все эти и
многие
другие вопросы
"научная
эстетика"
отвечает
одним и тем
же
переключением
их в другую,
социологическую
плоскость. Мы
уже знаем,
что она не
устанавливает
вечные
законы
искусства, а хочет
только
исследовать
те законы,
согласно
которым
совершается
его история.
С этой точки
зрения
"научная
эстетика"
может сказать,
что
настроения,
способствующие
доктрине
"искусства
для
искусства",
развиваются
в одни эпохи,
при
определённых
общественных
ситуациях, а
утилитарный
взгляд на
задачи художественного
творчества -
в другие
эпохи, при
других
ситуациях.
Так же точно
решается спор
между
поборниками
земного
идеала и хулителями
его. Короче,
вопрос: "Что
есть истина?"
-
превращается
в социологию
точек зрения.
Черновой
набросок
реферата,
прочитанного
Плехановым в
1912 году
("Искусство и
общество"),
содержит в
высшей
степени
характерное место:
"Спор о том,
должно или не
должно искусство
служить
общественной
жизни, находится
по своей
теоретической
природе в самом
близком
кровном
родстве с
недавно ещё
волновавшим
русскую
интеллигенцию,
да и теперь
ещё не вполне
законченным
спором о том,
должна или не
должна
Россия
выступить на
путь
капитализма.
В этом споре
правы были
только люди,
утверждавшие,
что вопросы этого
рода не могут
решаться с
точки зрения
"долга". В
самом деле,
та или другая
страна выступает
на путь
капитализма
не потому,
что исполняет
этим какой-то
"долг", а
потому что капиталистические
отношения не
могут не возникнуть
в ней при
данных
условиях. Точно
так же
художники
данной
страны и
данного
времени
чуждаются
"житейского
волнения"
или,
наоборот,
жадно ищут
его не
потому, что
они "должны"
поступать
так или
иначе, а потому
что при
данных
общественных
условиях ими
неизбежно
овладевает
то или иное
настроение.
Стало быть,
научно
правильное
отношение к
предмету
допускает
здесь только
один вопрос:
вопрос о том,
какими
общественными
условиями
вызывается
данное
настроение
деятелей
искусства. Но
общественные
условия
меняются в
процессе
исторического
развития всякой
данной
страны.
Поэтому
меняется и
настроение
указанных
деятелей. А
ввиду этого нисколько
не
удивительно,
что в одну
эпоху они
ищут
"житейского
волнения", а в
другую избегают
его: в одну -
увлекаются
теорией искусства
для
искусства, а
в другую
находят, - как
находили,
например,
наши теперь
так часто и
так резко
порицаемые
"живописцы-передвижники",
- что высшая
задача
искусства заключается
в служении
общественной
жизни. В
каждую из
таких эпох
они правы.
Всё зависит
от
обстоятельств
времени и
места, но именно
потому, что
не одинаковы
эти обстоятельства,
мы, сказав,
что правы как
те художники,
которые
избегают
"житейского
волнения",
так и те,
которые идут
ему
навстречу,
прибавим: но
и те и другие
правы на свой
особый лад" [56].
Вот как
далеко мы
ушли от
убеждения о
том, что люди,
достойные
этого имени,
не только могут,
но и обязаны
стать на
сторону
общественного
дела, а
следовательно,
отвечать за
свои идеи и
поступки
перед
объективным
трибуналом
истины!
Удивительно,
что наши современные
поклонники
модернизма
до сих пор не
догадались
воспользоваться
словами Плеханова,
чтобы
подкрепить
свой тезис,
согласно
которому
традиция
"живописцев-передвижников"
устарела для
современности,
а модернисты
"правы на
свой особый
лад". Впрочем,
все эти
выводы уже
делала с
молчаливой
ссылкой на
Плеханова
вульгарная
социология
двадцатых
годов.
И всё же это
совсем не
отвечает
внутреннему
смыслу его
позиции. Он
не более
оправдывает
декадентство
своего
времени, чем
Колупаевых и
Разуваевых
русской
буржуазии,
защищая
историческую
необходимость
от "предписаний"
народников.
Он просто
хочет
сказать, что
в своё время
общественный
интерес
вернётся в
искусство,
так же как во
благовремении
сбудется и
то, что
рабочий класс,
развившийся
на почве
буржуазного
способа производства,
заставит
буржуазию
отвечать за
её грехи. А
пока
предписывать
нашу волю
искусству
так же
нелепо, как
предписывать
её
общественной
эволюции. Всё
должно совершиться
само по себе
согласно
законам истории,
и нам
остаётся
только
исследовать
её законы,
вовремя
прислушиваясь
к себе, чтобы
определить,
соответствует
ли наше
сознание последней
ступени
общественного
развития.
В
окончательном
тексте
реферата
Плеханов
придал
словам более
осторожный
характер, но,
сопоставляя
его с
предварительными
набросками,
мы видим, как
возникает
его
социологический
парадокс,
ибо,
разумеется,
он признаёт
упадочные
вкусы
русской
буржуазии
закономерными
лишь в
особом,
условном
смысле слова.
Впрочем, даже
в этом особом
смысле
русское
купечество, с
точки зрения
Плеханова,
слишком
поторопилось,
нарушив
нормальную
последовательность
исторического
развития, -
его
степенство
ещё не успел
сыграть своей
прогрессивной
роли, а уже
подражает
буржуазии
Запада, с
наслаждением
вкушающей гнилые
плоды
упадочного
искусства.
Плеханову
самому достаточно
ясно, что его
слова должны
произвести
"странное"
впечатление.
Он понимает,
что для
человека его
общественной
позиции даже
историческое
оправдание
декадентских
вкусов есть
парадокс.
Однако социологическая
точка зрения,
усвоенная
Плехановым,
сама возникла
как парадокс
научного
мышления примерно
в то же самое
время, когда
родился и
парадокс
декадентства.
Уже Бодлер в
своих
"Эстетических
достопримечательностях"
рассуждает
на тему о том,
что каждое
время имело
свою красоту,
а если так, то
и эпоха разложения
должна быть
по-своему
прекрасна, и
только
отсутствие
мужества
заставляет
современного
художника
драпироваться
в античный
хитон или
искать
спасения от
прозы жизни в
средневековых
латах. Это
уже почти социология
яблони и
груши.
Впрочем,
сама
постановка
вопроса о
марксистской
социологии
искусства
требует
некоторых
оговорок.
Конечно, дело
не в словах,
слова
приходят и
уходят. И всё
же они обычно
влекут за
собой нечто более
общее - если
не
содержание,
то, по крайней
мере,
атмосферу.
Социологический
поворот
общественных
наук,
возникший в
позитивизме
Конта (как и
само слово
"социология"),
был реакцией
буржуазного
мышления на
те новые
условия
европейской
истории,
которые нашли
себе
революционное
отражение в
теории
Маркса.
Отталкиваясь
от
устаревших
философских
учений с их
поисками
абсолюта,
позитивистское
новаторство
отказывалось
также от
присущей
этим учениям
веры в то, что
истина, добро
и красота не
являются
только условными
представлениями
людей,
меняющимися от
эпохи к
эпохе.
Между тем
без этой веры
в существование
не только
относительных,
но и безусловных
начал,
свойственной
классическому
наследию,
никогда не
могла бы
возникнуть и
теория
научного
социализма.
Если в полемике
с Лениным А.
Богданов
назвал его марксизм
"абсолютным",
он, не
понимая
этого, сказал
правду.
Дистрофия
абсолютного
есть черта
буржуазного
мировоззрения
в любых его вариантах,
от чисто
мещанского
утилитаризма
Бентама до
мрачной
относительности
всех культур
в стиле
Шпенглера.
Чем более ретроградной
становится
господствующая
буржуазная
идеология,
тем более
условны в её
освещении все
ценности
человеческого
духа, пусть
даже они
укрепляются
авторитетом
Фомы Аквинского
или другим
каким-нибудь
искусственным
воскрешением
старого
идеализма.
Занесённая
в Россию
народнической
публицистикой
социология
была у нас
такой же
подделкой
под революционную
науку, как и
на Западе, с
той разницей,
что в русских
условиях она
оказалась развитием
теоретической
мысли
шестидесятых
годов. На
самом же
деле, не
принимая
абсолютный
идеализм
последователей
Гегеля, такие
люди, как
Чернышевский
и Добролюбов,
вовсе не
помышляли
оставить
современного
человека на
голом камне
отрешённой
объективности,
внушая ему
бесстрастный
взгляд биолога,
созерцающего
битву
бактерий в
капле воды.
Они не
отказывались
от
общественного
идеала, понятого
как реальное
совершенство
жизни.
Спасаясь от
учёного
объективизма
позитивистской
социологии,
народники
искали выхода
в
соображениях
общественной
пользы, заветах
сердца,
законах
разума. Такой
поворот к
"субъективному
фактору"
свидетельствовал,
конечно, о
падении
материалистической
мысли шестидесятых
годов, и
Плеханов с
полным основанием
писал, что
"субъективная
школа" Михайловского
воспользовалась
только слабостями
великих
просветителей.
Но, устранив Katzenjammer,
"кошачью
жалобу"
народнической
публицистики
на
жестокость
исторического
процесса,
плехановская
социология
не устранила
главного зла
- боязни
абсолютного,
присущей
буржуазному
мировоззрению
второй
половины XIX
столетия.
Вот почему
можно
сказать, что
переход группы
"Освобождение
труда" к марксизму
не был
завоеванием,
лишённым
внутреннего
противоречия.
Противоречие
это могло
быть решено
лишь на
следующем
этапе социалистического
движения - в
теории и практике
Ленина. Новый
шаг
революционной
мысли,
связанный с
ленинизмом,
привёл к
восстановлению
некоторых
черт русской
демократии
прошлого
века,
утраченных
марксистской
социологией
Плеханова.
Покажем это
на примере его
"научной
эстетики".
VI
Мы уже
говорили о
том, что
социологический
анализ
Плеханова
переключает
вопросы теории
искусства в
другую плоскость.
Является ли,
например,
целью художественного
творчества
воспроизведение
жизни, или,
напротив,
преодоление
её посредством
каких-нибудь
идеальных
форм? Нельзя
не признать,
что здесь
перед нами
главный вопрос
философии
искусства,
или эстетики
(как вам
больше
нравится).
Быть может,
идеал и действительность
сочетаются
каким-то образом
на основе
реальной
действительности
или иначе - на
основе
самостоятельного
духовного
начала в
самом
человеке или
в окружающем
мире?
Возможны,
конечно,
различные ответы
на этот
вопрос, и
многие из них
будут
отчасти или
совсем
неверными, но
это всё же
будут ответы.
Мы можем
требовать от
них большей
близости к
истине,
большей
глубины или
гибкости, но
не можем
оспаривать
право
человеческого
сознания
решать
волнующий
его вопрос
так или
иначе. С
точки зрения
плехановской
социологии
все точки
зрения
по-своему справедливы,
и
единственная
общая истина,
связывающая
их, состоит в
том, что все
они объясняются
определёнными
историческими
условиями.
По словам
Чернышевского,
искусство воспроизводит
жизнь. Более
того - оно
относится к
жизни, как
гравюра к
картине. Люди
дорожат
искусством,
ибо
художественное
произведение
напоминает
им явления
действительности.
Многие
возмущались
грубостью этого
сравнения,
пишет
Плеханов, и
всё же оно
часто
оправдывается.
Так,
например,
некоторые картины
дают
возможность
зрителю
испытать наслаждение
при виде
привлекательной
для него
действительности.
Значит,
искусство
воспроизводит
жизнь? Не
всегда.
Чернышевский,
по мнению
Плеханова,
ошибался,
оспаривая
эстетиков-идеалистов,
утверждавших,
что прекрасное,
встречающееся
в
действительности,
оставляет
человека
неудовлетворённым
и что в этой
неудовлетворённости
надо искать
причин,
побуждающих
его
заниматься
художественным
творчеством.
Ведь сам
автор "Эстетических
отношений
искусства к
действительности"
утверждал,
что человека
способна
удовлетворить
только
"хорошая
жизнь, жизнь
как она
должна быть",
а это
свидетельствует
о том, что
стремление к
прекрасному
представляет
собой
стремление к
идеалу.
Напоминая людям
привлекательную
для них
действительность,
художник
исходит из
того факта,
что жизнь, далёкая
от этого
идеала,
оставляет у
нас чувство
неудовлетворённости.
Какой же
взгляд на
отношение
искусства к действительности,
в конце
концов,
справедлив
или, по
крайней мере,
каким
образом
нужно
сочетать две
противоположные
позиции,
чтобы
получит
истину более
полную,
отвечающую
природе
искусства?
Ссылаясь на
Делакруа,
который
видел в живописи
Давида
"своеобразную
смесь реализма
с
идеализмом",
Плеханов
находит, что
мысль о неудовлетворённости
жизнью как
источнике
его
стремления к
художественному
идеалу
присуща всем
общественным
слоям, стремящимся
к своему
освобождению.
"Жизнь господствующего
класса
представляется
новому,
восходящему
и
недовольному
классу ненормальной,
достойной
осуждения. А
потому и
приёмы
художников,
воспроизводящих
эту жизнь, не
удовлетворяют
его, кажутся
ему
искусственными.
Новый класс
выдвигает
своих
художников,
которые в
борьбе со
старой
школой
апеллируют к
жизни,
выступают
как реалисты.
Но жизнь, к которой
они
апеллируют,
есть
"хорошая
жизнь, как
она должна
быть"...
согласно
понятиям
нового
класса. А эта
жизнь ещё не
совсем
сложилась,
ведь новый
класс только
ещё
стремится к своему
освобождению;
она в
значительной
степени сама
остаётся ещё
идеалом.
Поэтому и
искусство,
созданное
представителями
нового
класса, будет
представлять
собою "своеобразную
смесь
реализма с
идеализмом".
А об
искусстве,
представляющем
такую смесь,
нельзя
сказать, что
оно
стремится к
воспроизведению
прекрасного,
существующего
в действительности.
Нет,
художники
такого рода
не удовлетворяются
и не могут
удовлетворяться
действительностью;
им, как и
всему представляемому
ими классу,
хочется
частью переделать,
а частью
дополнить её
сообразно своему
идеалу" [57].
Таким
образом, для
одного
класса
справедливо,
что
искусство по
своей
природе
воспроизводит
жизнь, а для
другого - что
оно изменяет
её. Но если бы
упрекнули
"научную
эстетику" в
том, что она
не даёт
никакого
ответа на
основные
теоретические
вопросы этой
науки, ваш
упрёк был бы
не вполне
справедлив -
ответ есть:
по точным
законам
социологии
можно
сказать,
когда от
искусства
требуют воспроизведения
действительности
и когда более
уместны её
исправления
рукою художника.
Так же
обстоит дело,
согласно
Плеханову, с
любым другим
теоретическим
вопросом эстетики.
Что ближе
природе
искусства:
аскетизм
византийской
иконы или
земной идеал
эпохи
Возрождения?
Тенденциозность
или холодное
безразличие
объективного
глаза, с равным
спокойствием
взирающего
на крокодила
и его жертву?
"Научная
эстетика"
ставит перед
собой задачу
исследовать,
какими
законами управляется
переход от
одной точки
зрения к другой,
а не судить о
них от имени
"вечных законов
искусства".
В лице
Чернышевского
Плеханов
подвергает
критике всю
демократическую
мысль второй
половины XIX века с
её
требованием
ясного
размежевания
добра и зла.
Но прежде
всего он
имеет в виду,
конечно,
народническую
идеологию,
отвергавшую
власть
капитала и
гнилую
цивилизацию
Запада как
порождения
зла. Ссылаясь
на материализм
Маркса, Плеханов
объявляет
старую
демократическую
мысль
слишком
абстрактной.
Будучи результатом
стихийного
экономического
развития, а
не злого
умысла
хищников-кулаков,
капитализм
есть добро,
поскольку он
разрушает
остальные
формы жизни и
учреждения,
но также и
зло,
поскольку он
создаёт
новые цепи,
препятствуя
дальнейшему
развитию
общества
вперёд. С
точки зрения
буржуазной
демократии
он благо, с
точки зрения
социализма -
зло.
Но
диалектика
Плеханова с
её общей
формулой
"всё хорошо в
своё время"
по крайней
мере недостаточна.
Что
прикажите
делать людям,
глубоко
сочувствующим
страданиям
народа, пока
Тит Титыч
будет
развивать
производительные
силы?
Развивать
сознание
производителей
в
предвидении
будущей
пролетарской
революции,
которая
станет
возможной на
исходе
царства буржуазии,
- отвечал
Плеханов. А
до тех пор нужно
согласовать
наше более
высокое социалистическое
сознание с
теми
историческими
формами
жизни,
которые
соответствуют
интересам
прогрессивного
развития
страны.
Такая
постановка
вопроса, при
всей своей общей
верности,
сама по себе
ещё слишком
абстрактна и
не столь
далека от
презираемой
Плехановым
"писаревщины".
Разница
только в том,
что
просветители
требовали
"хорошего
расчёта" с
точки зрения
личной
пользы
(думая, что
этим будет
достигнута
польза
общественная),
а марксизм
Плеханова - с
точки зрения
прогресса, то
есть пользы
общественной
(невзирая на
интересы
личности). Но
ещё не
известно, какой
из этих
расчётов
ближе к
подлинной демократии,
то есть более
благоприятен
для народных
масс. Так или
иначе оба они
исходят из
идеи
целесообразности,
а это одна из самых
абстрактных
идей.
Исторический
утилитаризм
Плеханова,
скрытый под
оболочкой
научных фраз
о развитии
производительных
сил и борьбы
классов, упускает
из виду тот
факт, что
есть
прогресс и
регресс.
Именно с классовой
точки зрения
необходимости
"раздвоения
единого" не
миновать.
Добро и зло исторически
относительны,
но
сочетаются они
различно, и в
этой разнице,
независимой от
нашей воли и
сознания, то
есть
объективной,
- вся жизнь
миллионов.
Бывают
различные сочетания
добра и зла,
бывают они на
каждой ступени
- и в
буржуазной
демократии и
на ступенях
социалистического
переворота.
Если классовая
цивилизация
при всех её
отрицательных
сторонах,
вообще
говоря,
прогрессивна,
то в каждом
конкретном
случае
возможет выбор
более
прогрессивного,
более
демократического
пути. Тот же
капитализм
может "уложиться"
различно в
зависимости
от исхода борьбы
общественных
сил.
Таким
образом, путь
революционного
самосознания
не является
произвольным,
основанным
на простом
решении ума и
сердца. Но он
не сводится
также к
простому
подчинению
исторической
необходимости,
которая в
качестве
отвлечённой
нормы превращается
в
целесообразность.
Нравственный
идеал борьбы
за лучший
общественный
строй не
может быть
отсрочен до
судного дня, он
имеет свою
объективную
почву
сегодня и
завтра, в каждый
данный
момент - или
не имеет её
совсем.
Бывают такие
положения, в
которых
практическое
действие,
основанное
на верном выборе,
почти
невозможно,
но это беда, и
притом ограниченная
условиями
времени, а не
закон,
предписывающий
нам
обязанность
поддерживать
прогрессивные
формы
общества независимо
от того,
какими
жертвами они
осуществляются.
Короче, если
историческая
диалектика
отбрасывает
абстрактную
противоположность
добра и зла,
то она
выдвигает взамен
противоположность
различных
форм их
сочетания в
реальном
потоке жизни.
Здесь выбор - hic Rhodos, hic salta!
Так же точно
обстоит дело,
когда речь
идёт о
явлениях
искусства.
Мало сказать,
что в одной
общественной
ситуации
преобладает
изображение
действительности,
а в другой
отречение от
неё. Мы не
сделаем также
ни шага
вперёд из
замкнутого
круга относительности
всех точек
зрения, если
скажем, что
слияния
идеального и
реального в искусстве
возможны.
Они, конечно,
возможны, но
бывают
разные формы
такого
слияния, и природа
искусства,
развивающаяся
в его истории,
упрямо
требует
предпочтения
одной из двух
противоположных
форм.
Возьмём в
качестве
примера
творчество
художника,
часто
упоминаемого
Плехановым. Кисть
Давида
превосходна
во всём, что
она создаёт,
и также во всём
верна своему
особому
принципу
изображения.
Даже в
принадлежащих
Давиду
реалистических
портретах
частных лиц
легко заметить
своеобразные
черты,
делающие его
корифеем
революционного
классицизма.
Итак, реальное
сочетается с
идеальным. Но
сам Плеханов
предпочитал
портреты
Давида его
классическим
или, как
говорили во
время оно,
ложноклассическим
композициям.
С другой
стороны, превосходно
написанные
детали и
самый тщательный
реализм не
делают
"Коронацию
Наполеона"
(1805-1807) шедевром
мастера.
Значит, есть
мера в вещах,
как говорили
древние.
Бывает такое
стремление к
идеалу,
которое
глубже иного
реализма,
бывает и
реализм
более идеальный,
чем все
условности
старых
академий. "Всё
хорошо в
своём роде",
но роды, по
словам Чернышевского
бывают
разные.
Допустим, что
все правы
по-своему.
Тем более
важно знать,
чем они правы
по-своему с
точки зрения
более общей
и, если
хотите,
абсолютной
истины (доступной
нам,
разумеется,
только в
определённых
исторических
рамках).
Земной
идеал
Возрождения
выше
религиозной
драмы средневековья.
"Вы так
думаете?" -
скажет какой-нибудь
поклонник
модернизма,
для которого
Возрождение -
это враг
номер один.
"Все эпохи
искусства
имеют равную
ценность".
Допустим, "о
вкусах не
спорят", но в
таком случае лучше
молчать, ну а
если уж
начали говорить,
стало быть,
признаёте
возможность
всеобщих
суждений
вкуса,
поясняемых
критикой с
точки зрения
разума. Но
пусть даже мы
отдадим
должное
идеалу
Возрождения -
кесарево
кесарю!
Отсюда вовсе
не следует
обязательность
каких-нибудь
"абстрактных
предписаний".
Именно
потому, что
истина
обладает не
только
относительной
силой, именно
потому, что она
объемлет всё
причастное к
ней, мы имеем право
сказать: иная
икона
глубокого
средневековья
своим
поразительным
и, если можно
так
выразиться,
обратным
реализмом
превосходит
виртуозную
картину
Рафаэля.
Такие оценки
содержат в
себе,
конечно,
момент абсолютного,
но они не
являются
отступлением
от
материалистической
диалектики к
старой
манере
судить об
искусстве с
точки зрения
отвлечённых
требований
красоты или
общественной
пользы.
К этим
абстрактным
"предписаниям"
вернуться
нельзя,
исторический
взгляд на
развитие
искусства -
большое
завоевание
эстетики. Но
задача её
заключается
в том, чтобы
связать
историческое
и
относительное
в искусстве с
объективным
и абсолютным;
преодолеть
идеализм в
любых его
оттенках и
направлениях
- значит
развить
материалистическое
миросозерцание
таким
образом,
чтобы абсолютный
момент
сохранился в
нём до последнего
микрона. То,
чего не сумел
или не успел
сделать
после своего
отречения от
философии Гегеля
Белинский,
должно быть
сделано марксизмом
- задача,
конечно, не
из лёгких.
Решить её
или по
крайней мере
понять заключённую
в ней
трудность
необходимо -
иначе наше
художественное
сознание
будет действительно
развиваться
под знаком
невозможного
парадокса.
Как узнать,
соответствует
ли оно своей
исторической
функции или
нет? Либо
формула "те и
другие правы
на свой
особый лад"
есть только
новая
разновидность
готтентотской
морали, а это,
разумеется,
за пределами
всякой
теории, либо
мы должны
знать, что такое
быть правым в
искусстве
хотя бы при
данных
условиях
места и
времени.
Чукчи,
пляшущие
охотничий
танец, или
маркизы,
танцующие
изящный
менуэт,
земледельцы великой
русской
равнины,
ведущие свои
хороводы, и
французские
реалисты
середины XIX века,
изображающие
жизнь во всех
её
мельчайших
деталях, - всё
это люди,
обладающие
своей особой
социальной
психологией,
общинной или
классовой, в
зависимости
от
исторических
обстоятельств.
"В обществе,
разделённом
на классы, -
пишет
Плеханов, -
искусство
выражает то,
что
считается
хорошим и
важным в том
или другом
классе, и
вообще всё
то, что
наиболее занимает
данный класс
в настоящее
время" [58]. Но здесь
возникает
вопрос: всё
ли, что
считается
хорошим и
важным в том
или другом
классе, всё
ли, что
занимает
данный класс в
настоящее
время,
принадлежит
искусству хотя
бы в самом
широком
смысле этого
слова?
По словам
Плеханова,
научная
эстетика не провозглашает
"вечных
законов
искусства", а
старается
изучить те
"вечные
законы, действием
которых
обусловливается
его историческое
развитие".
Допустим, но
для того,
чтобы знать,
какими
законами оно
обусловливается,
мы прежде
всего должны
иметь
понятие о
том, что
именно можно
включать в
область
искусства,
управляемую
ими. Не так ли?
В противном
случае нам
трудно будет
изучить
какие бы то
ни было, а тем
более вечные
законы его исторического
развития.
Если,
например,
грубо
намалёванные
геометрические
формы одного
из кубистов,
упоминаемых
в парижском
реферате
Плеханова [59],
относятся к
истории
живописи и
если при этом
действует
закон "искусство
упадочного
класса
должно быть
упадочным",
то
неизвестно
всё же, что
сказал бы
Плеханов
перед лицом
дальнейшего
развития той
же упадочной
тенденции.
Относятся ли
к области
художественного
творчества
все
удивительные
гримасы
современного
"антиискусства",
например,
куча
обыкновенной
грязи, тщательно
выставленная
в залах
музея?
Но вопрос о
границах
искусства
касается, видимо,
любой эпохи
его истории,
начиная с первобытного
общества.
Раскапывая
самый глубокий
культурный
слой, учёному
также приходится
отличать
изделия,
имеющие
художественную
ценность, от
простых
артефактов, как
принято
теперь
говорить. А
если
существуют
внешние
границы
искусства, то
надо
признать, что
возможны и
внутренние
подразделения
его по
степени
художественной
ценности, и трудно
себе
представить,
что подобные
вопросы
можно решить
посредством
простого голосования
искусствоведов,
хранящих
свои экспонаты
без
малейшего
понимания
общих
законов искусства.
Словом, есть,
очевидно,
разница
между тем, кто
прав
по-своему и
кто неправ
по-своему. Иначе
говоря, для
того чтобы
изучить
различные
художественные
позиции
исторически,
нужно знать,
какая
позиция
может быть названа
художественной,
а не относить
её к истории
искусства на
том
основании,
что она
"считается"
таковой в
определённое
время.
Плеханов не
устаёт
повторять,
что абсолютного
идеала
красоты не
существует, и
все его
рассуждения
на эту тему
содержат
много
верного. Но
не заходит ли
такое
отрицание абсолютного
слишком
далеко? Так
далеко, что,
обратившись
к системе
понятий,
названных им
в
совокупности
"научной
эстетикой", мы
не найдём в
ней ответа на
самые
существенные
вопросы этой
науки,
которые
относятся всё
же к
ведомству
"вечных
законов
искусства",
поскольку,
конечно, в
мире вообще,
а в истории
тем более
можно найти
что-нибудь
вечное.
С этой точки
зрения
старая
классическая
эстетика в
стиле Гегеля,
Белинского,
Чернышевского,
которой
Плеханов
отказывал в звании
"научной"
(признавая
право на подобный
титул за
социологией
Тэна), имела
некоторые
существенные
преимущества.
Главное
преимущество
её состояло в
том, что она
не отделяла
"вечные
законы
искусства"
от "вечных законов,
действием
которых
обусловливается
его
историческое
развитие", и
если ей не хватало
научного
понимания
фактов, то
развитие
позитивистской
социологии
искусства,
прочно
стоящей на
той позиции,
что все яблоки
и груши
ботанического
сада всемирной
истории
имеют равное
право на
существование,
вносит в само
понятие
науки
элемент
отрешённости,
безразличия
к истине.
VII
Влиянием
позитивизма
второй
половины прошлого
века можно
отчасти
объяснить то
обстоятельство,
что при
переходе к
марксизму не
все
завоевания
классической
традиции
удалось
сохранить.
Речь идёт,
конечно, о
марксизме,
изложенном в
сочинениях
Плеханова, а
это всё же
одно из
лучших
изложений
теории
Маркса.
Рассмотрим
более
внимательно
плехановскую
критику
социалистов
просветителей
- Чернышевского
и
Добролюбова.
Само собой
разумеется,
что, несмотря
на отдельные
резкие
выражения (которые
он сам
впоследствии
осуждал),
Плеханов
относился к
деятелям
наших
шестидесятых
годов самым
почтительным
образом. То же
самое можно
сказать о его
отношении ко
всей демократической
русской
культуре
второй половины
прошлого
века. Он
высоко ценил
не только
своего
любимого
поэта
Некрасова, но
и таких
народнических
писателей,
как Глеб
Успенский
или Каронин.
Интересовали
его и взгляды
"художника-народника"
Крамского,
которого он,
правда
незаслуженно,
считал
слабым мыслителем
(в
действительности
Крамской был
именно
сильным
мыслителем).
Однако главную
свою задачу
Плеханов
видел в том,
чтобы отделить
учение
Маркса от
исторического
идеализма
революционной
интеллигенции
шестидесятых-семидесятых
годов. И в
этом
движении вперёд,
вообще
говоря,
совершенно
оправданном,
были шаги
недостаточно
твёрдые.
Более того -
некоторые из
них
сопровождались
одним, а то и
двумя шагами
назад.
Мы уже знаем,
что критика
исторического
идеализма
русской
революционной
демократии
носит у Плеханова
преувеличенный
характер.
Реальное содержание
любой
идеологии
нельзя без
остатка
свести к
ошибкам и
достижениям
мыслящего
ума, как
нельзя
объяснить и
простой зависимостью
от среды.
Наше
сознание, по
словам
Маркса, есть
"сознанное
бытие",
глагол
действительности.
С этой точки
зрения даже
исторический
идеализм
может быть
ложной
формой, в которой
заложено
серьёзное
требование
жизни.
Плеханов, как
и другие
пропагандисты
марксизма
его
поколения, не
уловил этой
важной черты
материалистического
взгляда на
мир идеологии.
В его глазах
общественное
сознание
людей всегда
остаётся
только
психологическим
продуктом
определённых
общественных
условий. А
так как этого
мало и социально-психологический
анализ
исследует, собственно,
лишь тайную,
бессознательную
логику сознания,
то с лицевой
стороны он
дополняется
более или
менее
отвлечённым
теоретическим
разбором
содержания
идей и
образов.
Этот
двоякий
метод
Плеханов
применяет и к
наследию
просветителей
шестидесятых
годов. В
идеях "Современника"
он видит
закономерное
выражение
психологии
прогрессивного
слоя разночинцев.
Исследуя эти
идеи
одновременно
как явления
теории, он
осуждает в
них преобладание
абстрактной
мысли,
исторический
идеализм,
отвлечённую
противоположность
добра и зла - словом,
обычные
черты,
свойственные
эпохе Просвещения.
Однако
недостаток
более конкретного
анализа,
способного
связать воедино
историю и
систему,
ведёт к тому,
что теоретический
взгляд
самого
Плеханова
приобретает
рассудочный
характер,
напоминающий
именно слабости
просветителей.
Мы сейчас это
увидим на
примере его
разбора
критических
статей
Добролюбова.
Рассматривая
пьесы
Островского,
Добролюбов
высказывается
против
обычая
журнальной
критики его
времени
приписывать
великому
драматургу
ту или иную
точку зрения
в
зависимости
от позиции
самого критика.
Так, многие
видели в
Островском
славянофила,
считая сие
великим
достоинством
или, наоборот,
недостатком,
и с пеной у
рта защищали
своё
направление.
По поводу
этой литературной
схватки
Добролюбов
излагает другой
взгляд на
задачи
критики -
критики
"реальной".
Для неё не
так важно,
что хотел
сказать автор,
как то, что
сказалось в
его
произведении,
то есть голос
самой
действительности,
её диктат.
Сила таланта
измеряется
тем, насколько
полно и
всесторонне
раскрывается
в его
произведении
объективная
истина изображаемых
им реальных
отношений.
Если
Островский
действительно
настоящий
художник, как
это говорит
нам чувство,
то он не
подгоняет
своё
произведение
под определённую
тенденцию, а
вольно или
невольно
стремится
передать
реальный
внутренний
смысл,
тенденцию
самой жизни.
Произвол, с
одной
стороны, и недостаток
сознания
прав своей
личности - с другой,
писал
Добролюбов, -
вот
краеугольный
камень, на
котором
держится всё
безобразие
взаимных
отношений,
очерченных в
больше части
комедий
Островского.
Требование
права,
уважения к
человеку -
вот что
слышится из
глубины
этого
безобразия.
Словом, в
литературе
сказывается
и слышится не
то, что задумал
вложить в
своё
произведение
писатель, а
то, что ему
действительно
удалось выразить
в окружающей
действительности,
последнем
источнике
всякой
истины.
Писатель -
слуга этой
истины, а не
благодетель,
поучающий нас
с высоты
своей
заранее
придуманной
доктрины.
Для
Плеханова
такая
постановка
вопроса - верх
отвлечённости.
Спор
западников и славянофилов
был, по его
словам,
попыткой взглянуть
на русские
отношения с
конкретной,
то есть
исторической
точки зрения.
Речь шла о
том, как
сложится
дальнейшее
развитие
России -
пойдёт ли она
за более
прогрессивными
странами
Запада или
останется в
плену своей
самобытности.
Спор это
Плеханов ошибочно
принял за
прообраз
позднейшего
спора
марксистов с
народниками,
а продолжение
линии
славянофилов
склонен был
видеть в исторических
утопиях
народничества,
и более того,
в ленинизме.
Поскольку
преимущество
западников
казалось ему
в общем
бесспорным,
он мог себе
представить
позицию
борьбы на два
фронта,
занятую
Добролюбовым,
только как проявление
крайней
абстрактности,
свойственной
просветителю,
который
смотрит на общий
ход вещей с
такой
отдалённой
точки зрения,
что для него
разница
между
Европой и
Азией становится
безразличной.
И, опираясь
на условности
подцензурных
статей
Добролюбова,
Плеханов
старается
доказать, что
у мыслителей
"Современника"
сама
противоположность
классов
отступает на
задний план
перед
логикой
рассудка.
На деле Добролюбову, так же как и Чернышевскому, вовсе не был безразличен спор славянофилов и западников, но оба полагали, что, если нашему сознанию доступна объективная истина - а это для них не подлежит никакому сомнению, - ему необходимо опираться на всю полноту действительности, а не на ту или другую сторону её, которая выдвигается определённой точкой зрения в её одностороннем ракурсе. Представителем именно такой полноты отражения действительности был для создателя "реальной критики" гениальный Островский. Удивительно, что Плеханов не заметил в этом подходе к задачам критики развития старой идеи Белинского - понятия диалектической целостности миросозерцания художника (в свои гегельянские годы Белинский пользовался немецким термином "тоталитет"). Это понятие раскрылось в критике Добролюбова как общественная позиция, вытекающая из изображаемых художником жизненных отношений, и прежде всего из проник