К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, изд. 2
Содержание тома 41
ПЕЧАТАЕТСЯ
ПО ПОСТАНОВЛЕНИЮ
ЦЕНТРАЛЬНОГО КОМИТЕТА
КОММУНИСТИЧЕСКОЙ ПАРТИИ
СОВЕТСКОГО СОЮЗА
Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
ИНСТИТУТ МАРКСИЗМА-ЛЕНИНИЗМА ПРИ ЦК КПСС
К. МАРКС
и
Ф. ЭНГЕЛЬС
СОЧИНЕНИЯ
Издание второе
ИЗДАТЕЛЬСТВО ПОЛИТИЧЕСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
Москва 1970
К. МАРКС
и
Ф.ЭНГЕЛЬС
ТОМ
41
ЗК1
|
Г v
ПРЕДИСЛОВИЕ
В 41 том Сочинений К. Маркса и Ф. Энгельса входят произ ведения и письма молодого Энгельса, не включенные в основные тома Сочинений и написанные им преимущественно в 1838— 1842 гг. (лишь два юношеских стихотворения и рассказ о морских разбойниках относятся к более раннему времени и два не больших документа — к началу 1844 г.). Эти работы и письма значительно дополняют 1 и 27 тома Сочинений. Они отражают процесс формирования революционно-демократических взглядов Энгельса, а также показывают наметившийся у него в 1842 г., за два года до начала сотрудничества с Марксом, переход от идеализма к материализму и от революционного демократизма к коммунизму. С публикацией этих материалов во второе издание Сочинений основоположников марксизма войдет все выявленное литературное наследие Энгельса этого периода.
Большой интерес представляют письма Энгельса, составляющие около трети тома. Они адресованы его школьным товарищам Вильгельму и Фридриху Греберам, сестре Марии и писателю Левину Шюккингу. Юношеские письма Энгельса являются ценным источником для изучения его биографии, особенно за годы пребывания в Бремене, где он работал учеником в круп ной торговой фирме с июля 1838 по март 1841 года. Письма эти дают очень много для раскрытия характера молодого Энгельса, для ознакомления с кругом его интересов, с его литературными и художественными вкусами. Перед читателями раскрывается привлекательный облик разносторонне одаренного, пытливого юноши, тяготевшего ко всему наиболее передовому в науке, искусстве и политике, жаждущего найти свое место в ряду
VI
ПРЕДИСЛОВИЕ
активных борцов за общественный прогресс. С необычайной чуткостью откликается он на жгучие вопросы, волновавшие его современников, включаясь в философские, литературные и религиозные споры, за которыми скрывалась определенная политическая позиция борющихся общественных сил тогдашней полуфеодальной Германии, стоявшей на пороге буржуазной революции. По этим письмам можно получить представление о богатстве духовного мира Энгельса и мучивших его сомнениях, о проделанной им сложной внутренней эволюции.
Публикуемые письма свидетельствуют о необычайной начитанности молодого Энгельса в области художественной литературы. Он читает не только немецких классиков и современных писателей Германии — Гёте, Шиллера, Виланда, Тика, Гуцкова, Бека, — но и, говоря его словами, «всю мировую литературу». Наряду с художественными произведениями он серьезно штудирует книги по философии и истории, совершенствует свои знания иностранных языков. В письмах к сестре Марии Энгельс неоднократно рассказывает ей о своем увлечении музыкой. Он посещает концерты, оперные спектакли и даже сам сочиняет хоралы. Энгельс с большой любовью отзывается о Бахе, Генделе, Глюке, Моцарте, Перголезе, Мендельсоне и особенно о Бетховене. Наиболее сильное впечатление произвело на него исполнение Пятой симфонии Бетховена. «Вот это симфония была вчера вечером! — сообщает он сестре 11 марта 1841 года. — Если ты не знаешь этой великолепной вещи, то ты в своей жизни вообще еще ничего не слышала. Эта полная отчаяния скорбь в первой части, эта элегическая грусть, эта нежная жалоба любви в адажио и эта мощная юная радость свободы, выраженная звучанием тромбонов, в третьей и четвертой частях!» (настоящий том, стр. 481).
Яркий свет проливают письма на жизнелюбивую натуру Энгельса. Его любимые занятия отнюдь не ограничивались интеллектуальной сферой. Он охотно и увлеченно занимается спортом: часто ездит верхом, фехтует, отлично плавает, без труда переплывая четыре раза Везер. Каждой предоставившейся возможностью он пользуется для того, чтобы совершать путешествия, обнаруживая при этом тонкую наблюдательность и умение наслаждаться красотами природы.
Увлекается юный Энгельс также сочинением стихов, которыми изобилуют его письма (некоторые из его стихотворений были напечатаны в тогдашних газетах и журналах). И хотя эти поэтические опыты носят подражательный характер, они наполнены глубоким политическим и философским содержанием.
ПРЕДИСЛОВИЕ
Vil
Уже из письма Энгельса Вильгельму Греберу от 30 июля 1839г. видно, что талантливый юноша не только сам писал стихи, но и делал переводы стихотворений английского поэта Перси Биши Шелли. Дополнительные данные об увлечении Энгельса поэзией Шелли дают впервые публикуемые на русском языке два его письма писателю Левину Шюккингу (от 18 июня и 2 июля 1840 г.), с которым Энгельс познакомился в мае 1840 г. во время пребывания в Мюнстере. Из этих писем следует, что, находясь там, Энгельс обсуждал с Шюккингом и другим немецким радикальным писателем Германом Пютманом план издания переводов Шелли, над которыми все они работали. Очевидно, у Энгельса был уже готовый для публикации материал. Во всяком случае, по возвращении в торговую фирму, как Энгельс сообщает Шюккингу, он вступил по этому поводу в переговоры с бременским издателем Карлом Шюнемапом, но не смог договориться с ним. Он написал также издателю Хаммериху в Альтону, однако получил отказ. По-видимому, Энгельсу так и не удалось опубликовать свои переводы.
Любовь Энгельса к великому английскому поэту, которую он сохранил и в последующие годы жизни, свидетельствует о революционных настроениях юноши, которого, безусловно, привлекали в поэзии Шелли свободолюбивые мотивы и гневный протест против угнетателей. Недаром к своему стихотво рению «Вечер», в котором Энгельс выражает уверенность, что царящая в Германии беспросветная тьма уступит место «заре свободы», он взял эпиграфом шелливские слова: «День завтрашний придет!».
Письма Энгельса свидетельствуют о выдающихся способностях будущего теоретика и вождя рабочего класса в области языкознания. Уже в то время молодой Энгельс был настоящим полиглотом. Когда он шутливо уверял сестру, что понимает 25 иностранных языков, то не так уж отходил от истины. Во всяком случае, в это же время одно из писем Вильгельму Греберу Энгельс написал на девяти языках — древнегреческом, латинском, итальянском, английском, испанском, португальском, французском, голландском и немецком (см. настоящий том, стр. 393—397).
Письма к братьям Греберам дают возможность проследить развитие политических и философских взглядов Энгельса. Уже у восемнадцатилетнего юноши возникает глубокое чувство протеста против всяческих проявлений деспотизма и реакции, сословных привилегий, ханжества и мракобесия в политической и духовной жизни Германии, особенно в юнкерской Пруссии. О своих революционных настроениях он сообщает
VIII
ПРЕДИСЛОВИЕ
друзьям, отмечая, что с увлечением читает оппозиционную литературу, изобличающую реакционные и абсолютистские порядки в Германии. С гневом пишет Энгельс одному из братьев Гре-беров о прусском короле Фридрихе-Вильгельме III. «Я ненавижу его так, как кроме него ненавижу, может быть, только еще двоих или троих; я смертельно ненавижу его; и если бы я не презирал до такой степени этого подлеца, то ненавидел бы его еще больше» (настоящий том, стр. 443).
В сознании молодого Энгельса все больше зрела мысль о великой преобразующей роли революционных потрясений в общественной жизни. Он с интересом и симпатией относится к революционным деятелям прошлого, смелым борцам против политических и духовных оков, средневековых предрассудков и официальных авторитетов — Гусу, Лютеру, участникам великой французской революции, польского восстания 1830— 1831 годов. Годовщине июльской революции 1830 г. во Франции Энгельс посвятил восторженное стихотворение, которое он послал в 1839 г. Ф. Греберу (см. настоящий том, стр. 414). В нем Энгельс рассматривает революцию не только как могучую силу, сметающую все отжившее, устарелое, но и как пробуждение подлинной творческой энергии широких масс народа:
«Но повеяла буря из Франции к нам, всколыхнулись народные массы,
И колеблется трон, как средь бури ладья, и дрожит в вашей длани держава».
Из этого стихотворения и других высказываний Энгельса видно, что он был сторонником революционного способа устранения социальных и политических преград, прежде всего абсолютной монархии и сословных барьеров, стоящих на пути прогрессивного развития Германии, ее национального объединения и установления в ней демократического строя. Волновала Энгельса и судьба народных масс, внимание к социальным нуждам которых особенно ярко отразили написанные им в это время знаменитые «Письма из Вупперталя» (см. К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 1, стр. 451—472).
На формирование революционно-демократических взглядов молодого Энгельса в 1839 г. большое влияние оказали произведения немецкого радикального публициста Людвига Берне, родоначальника литературного течения «Молодая Германия», которого Энгельс назвал в письме к Вильгельму Греберу «титаническим борцом за свободу». Энгельс пока еще не замечает слабых сторон творчества Берне, выражавшихся в отсутствии
ПРЕДИСЛОВИЕ
IX
цельного философского мировоззрения и колебаниях между буржуазным демократизмом и либерализмом.
Из писем братьям Греберам видно, что уже весной 1839 г. Энгельс стал с большим сочувствием относиться к писателям «Молодой Германии». В марте 1839 г. он налаживает связи с од ним из виднейших идеологов этого литературного направления Карлом Гуцковым и начинает печататься в редактируемом им гамбургском журнале « Telegraph für Deutschland».
В творчестве писателей «Молодой Германии» Энгельса прежде всего привлекают их свободолюбивые идеи, призыв к введению конституционного управления, к уничтожению сослов ного и национального неравенства, к отказу от всякого религиозного принуждения. 9 апреля 1839 г. Энгельс пишет Фридриху Греберу, что он младогерманец «душой и телом». «По ночам я не могу спать от всех этих идей века, — продолжает он, — когда я стою на почте и смотрю на прусский государственный герб, меня охватывает дух свободы; каждый раз, когда я заглядываю в какой-нибудь журнал, я слежу за успехами свободы» (настоящий том, стр. 374).
Однако даже в период своего наибольшего увлечения произ ведениями писателей «Молодой Германии» Энгельс обращает внимание и на слабые стороны этого направления. Ему не нравится, что представители этой группы любят выступать с печатью «мировой скорби» на челе, что их произведения проникнуты страдальческим тоном, пессимизмом. Его симпатии привлекают лишь те писатели, которые стремятся приблизить литературу к общественной жизни, превратить ее в орудие активной политической борьбы.
Из писем братьям Греберам также видно, как Энгельс постепенно освобождается от традиционных религиозных представлений, внушенных с детства, и вступает на путь, ведущий к ате изму. Стремясь найти истину, он много занимается теологией и философией, историей христианства, критическим чтением библии. От письма к письму раскрывается напряженная работа мысли пытливого юноши, который приходит к выводу, что в библии имеются неразрешимые противоречия и что нельзя примирить науку с религией.
Важную роль в созревании атеистических воззрений моло дого Энгельса сыграла вышедшая в 1835—1836 гг. книга младогегельянца Давида Штрауса «Жизнь Иисуса», которая объяв ляла евангелие собранием легенд и мифов, подрывая тем самым веру в действительность евангельских чудес и показывая беспочвенность христианской ортодоксии. В октябре 1839 г. Энгельс I пишет Вильгельму Греберу, что он «теперь восторженный I
X
ПРЕДИСЛОВИЕ
штраусианец». Книга Штрауса, в свою очередь, дала толчок чтению Энгельсом произведений Гегеля, с «Философией истории» которого он знакомится в конце 1839 года. «Я как раз на пороге того, чтобы стать гегельянцем», — признается Энгельс в это время Вильгельму Греберу. Последующие письма Энгельса братьям Греберам, а также его статьи показывают, что он не был в плену консервативной системы Гегеля, а стремился делать из его философии радикальные выводы.
Политические и философские взгляды молодого Энгельса, высказанные в его письмах братьям Греберам, нашли также отражение в литературно-публицистических работах бременского периода жизни. Эти работы печатались в прогрессивных немецких газетах и журналах — « Telegraph für Deutschland», «Morgenblatt für gebildete Leser», «Mitternachtzeitung für ge bildete Leser» и др. Во многих из своих ранних статей Энгельс выступает как пламенный революционный демократ. Они про никнуты неподдельной ненавистью к косности и реакции, глубоким сочувствием к угнетенным народам, подлинным револю ционным пафосом.
Уже первое опубликованное произведение молодого Энгель са — стихотворение «Бедуины», напечатанное в сентябре 1838 г., заслуживает внимания, показывая, что у автора начинает про являться дух свободолюбия. По его собственному толкованию, главная мысль стихотворения заключается в противопоставлении «гордых сынов пустыни» — бедуинов чопорному и вместе с тем рабски преклоняющемуся перед деспотизмом аристократически-бюргерскому миру современной ему Германии — миру филистерства и ханжества.
Опубликованная в ноябре 1839 г. статья «Немецкие народные книги» свидетельствует о рано проявившемся у Энгельса боль шом интересе к народному творчеству, к его героям. Из этой статьи видно, с каким живым участием Энгельс относится к вопросам просвещения народных масс. Энгельс резко осуждает попытки под флагом литературной обработки фальсифицировать в реакционном духе народные сказания. Он призывает к тому, чтобы народная книга служила делу борьбы за свободу, делу прогресса, «но ни в коем случае не потворствовала бы лице мерию, низкопоклонству перед знатью и пиетизму» (настоящий том, стр. 12).
В статье «Ретроградные знамения времени», опубликованной в феврале 1840 г., Энгельс набрасывает яркую картину диалек тического развития человечества, убедительно опровергая тех реакционных писателей, представителей и сторонников исторической школы права, романтической историографии и т. д.,
ПРЕДИСЛОВИЕ
XI
которые отрицали движение истории по восходящей линии, идеализировали средневековье, защищали незыблемость существующих полуфеодальных и абсолютистских порядков. История, пишет Энгельс, разоблачая такую ретроградную точку эрения, это спираль, «изгибы которой отнюдь не отличаются слишком большой точностью. Медленно начинает история свой бег от невидимой точки, вяло совершая вокруг нее свои обороты, но круги ее все растут, все быстрее и живее становится полет, наконец, она мчится, подобно пылающей комете, от звезды к звезде, часто касаясь старых своих путей, часто пе ресекая их, и с каждым оборотом все больше приближается к бесконечности. Кто может предвидеть конец?» (настоящий том, стр. 27). Там, где реакционеры, «мандарины регресса», говорит Энгельс, видят лишь повторение старого, застой, в действительности не прекращается движение истории вперед.
Энгельс делает здесь значительный шаг вперед по сравнению с Гегелем. В то время как у Гегеля процесс исторического раз вития находил свое завершение в конституционной монархии и он готов был даже объявить вершиной саморазвития абсо лютного разума монархическое прусское государство, Энгельс отстаивает идею беспредельности исторического процесса, поступательного движения человечества вперед.
Приняв идею Гегеля о всемирной истории как осуществлении понятия свободы, Энгельс подвергает уничтожающей критике утверждения реакционеров о вечности и неизменности сословного строя, полукрепостнической зависимости крестьян. В ста тье «Реквием для немецкой «Adelszeitung»», напечатанной в ап реле 1840 г., Энгельс, высмеивая политические взгляды этого печатного органа немецкого дворянства, писал: «Вступительное слово поучает нас, что всемирная история существует... лишь для того, чтобы доказать необходимость существования трех сословий, причем дворяне обязаны воевать, бюргеры — мыслить, крестьяне — пахать» (настоящий том, стр. 46—47). И в этой статье Энгельс уже фактически ведет борьбу против тех принципов, которые характерны и для социально-политических взглядов Гегеля. В отличие от Гегеля, рассматривавшего деление гражданского общества на сословия как нечто необходимое, Энгельс считает, что это деление утратило всякий смысл. Он решительно отвергает все отжившие учреждения прошлого, выступая против сословного строя, привилегий дворянства и абсолютизма.
В напечатанной в начале 1841 г. статье «Эрнст Мориц Арндт» Энгельс решительно осуждает культивируемую немецким дво рянством ненависть к демократическим принципам француз-
XII
ПРЕДИСЛОВИЕ
ской буржуазной революции конца XVIII века и развенчивает германский национализм — тевтономанию. С позиций революционного демократизма Энгельс набрасывает для Германии четкую программу демократических преобразований, которая включает такие требования, как уничтожение пережитков феодальных отношений, ликвидацию сословно-абсолютистского строя, улучшение положения народных масс, преодоление эко номической и политической раздробленности Германии, объединение ее в единое демократическое государство. «Пока наше отечество будет оставаться раздробленным, — писал Энгельс, — до тех пор мы — политический нуль, до тех пор общественная жизнь, завершенный конституционализм, свобода печати и все прочие наши требования — одни благие пожелания, которым не суждено осуществиться до конца» (настоящий том, стр. 131).
Выступая в этой работе против присущего тевтономанам национального высокомерия и противопоставления немцев другим народам, Энгельс показывает в то же время бесплодность космополитического либерализма, не видящего национальных различий и игнорирующего национальные потребности и интересы немецкого народа. Правда, в этой статье Энгельс, отстаивая идею о превращении раздробленной Гер мании в «единую равноправную нацию граждан», предложил включить в состав объединенного германского государства Эльзас, Лотарингию, Бельгию и Голландию. Но главное здесь было не в этих увлечениях молодости, от которых сам автор статьи позднее решительно отказался, а в провозглашенных в ней общих принципах демократического интернационализма, противопоставляемых как воинствующему национализму тев-тономанов, так и космополитическому национальному нигилизму либеральных буржуа. Вся статья Энгельса проникнута идеями равенства наций, через весь текст проходит мысль, что каждый народ вносит свою лепту в мировую цивилизацию, подчеркивается недопустимость изображения немцев некой избранной нацией и отрицания тех «бесчисленных ростков все мирно-исторического значения, которые произрастали не на немецкой почве» (настоящий том, стр. 121).
В статьях «Карл Бек», «Платен», «Воспоминания Иммер- мана» и «Современная литературная жизнь», написанных в 1839—1841 гг., Энгельс показал себя прекрасным знатоком современной немецкой литературы и глубоким литературным критиком. Особенно большой интерес представляет статья «Современная литературная жизнь», впервые опубликованная на русском языке в 1967 г. в сборнике «К. Маркс и Ф. Энгельс об искусстве». Статья проливает дополнительный свет на отно-
ПРЕДИСЛОВИЕ
XIII
шения Энгельса к литературному направлению «Молодая Германия». Из нее видно, что Энгельс уже в 1840 г. начал разочаровываться в этом течении, подвергая его серьезной критике. Его не удовлетворяло отсутствие в нем идейного единства и беспринципные литературные распри, которые велись внутри него между различными группировками. Окончательный разрыв Энгельса с «Молодой Германией» произошел в 1842 году. В мае 1842 г. в «Rheinische Zeitung» он публикует статью «Комментарии и заметки к современным текстам», в которой резко критикует писателей этого направления за эклектизм, политическую бесхребетность и половинчатость. «Почти все принадлежавшие к этой категории авторы, — пишет Энгельс, — однако, не оправдали возложенных на них надежд и погрязли в расслабленности, явившейся следствием бесплодных стрем лений к внутреннему единству. Неспособность создать что-либо цельное была подводной скалой, о которую они разбились, так как сами не были цельными людьми» (настоящий том, стр. 264).
В конце марта 1841 г. Энгельс возвратился в Бармен, а осенью отправился в Берлин, чтобы отбыть воинскую повин ность. Хотя сыновья богатых родителей легко могли откупиться от военной службы, Энгельс предпочел пройти ее в качестве вольноопределяющегося. Выбрав местом для прохождения службы Берлин, он надеялся в свободное время пополнить свое образование в университете. Энгельс поступает в гвардейскую артиллерийскую бригаду, где в течение года, до октября 1842 г. проходит военное обучение и получает звание бомбардира. В качестве студента-вольнослушателя он посещает Бер линский университет, где слушает лекции по философии и занимается в семинарах крупных ученых.
Берлин в то время был ареной борьбы разных философских направлений. Наиболее радикальным философским течением было направление младогегельянцев, представленное братьями Бруно и Эдгаром Бауэрами, А. Руге, К. Ф. Кёппеном и другими. Видную роль среди них играл, будучи еще студентом Берлинского университета, Карл Маркс, который по окончании университета, незадолго до приезда Энгельса, покинул Берлин. Их радикальные политические и философские убеждения при влекли внимание Энгельса. Он примкнул к берлинской группе младогегельянцев и уже вскоре после приезда в Берлин принял активное участие в разгоревшейся в то время идейной борьбе.
Берлинский период жизни Энгельса, отраженный в ряде произведений и писем, которые включены в данный том, имел большое значение в его духовном развитии. Здесь происходит
XIV
ПРЕДИСЛОВИЕ
дальнейшая радикализация его воззрений, революционно-де мократические убеждения приобретают большую четкость и определенность. Под влиянием работ Б. Бауэра по истории первоначального христианства и произведений Л. Фейербаха окончательно приобретают радикально-атеистический характер взгляды Энгельса на религию, углубляется его понимание слабых сторон гегелевской философии, необходимости реши тельного размежевания с консервативными тенденциями его философии, поднимаемыми на щит правогегельянским направлением. Большого мастерства достигает в это время Энгельс как революционно-демократический публицист, страстно обличающий в печати реакционные явления в политической и идейной жизни, в том числе попытки превратить философию в прислужницу монархической церкви, в орудие наступления реакции на передовую общественную мысль.
В двух декабрьских номерах журнала « Telegraph für Deutschland» за 1841 г. появляется под псевдонимом Ф. Освальд статья Энгельса «Шеллинг о Гегеле», а в 1842 г. выходят анонимно его две брошюры «Шеллинг и откровение» и «Шеллинг — философ во Христе». Написанные под впечатлением прослушанных в Берлинском университете лекций Шеллинга, все три работы Энгельса содержат глубокую критику философских и политических взглядов этого некогда единомышленника Гегеля, превратившегося теперь в крайнего реакционера и религиозного мракобеса. В первых двух работах Энгельс защищает прогрессивные стороны философии Гегеля и в борьбе против реакционных идей Шеллинга открыто поднимает знамя атеизма. В то же время он отмечает непоследовательность Гегеля, глубокое противоречие между его «беспокойной диалектикой» и его консервативными политическими выводами. Энгельс делает здесь первые шаги к материализму, доказывая, в противоположность Шеллингу, как впрочем и Гегелю, что признание независимой от мысли действительности должно привести, если рассуждать логически, «к вечности материи». Эти работы Энгельса против Шеллинга носят на себе явные следы влияния материалистических взглядов Фейербаха, с книгой которого «Сущность христианства» он познакомился во второй половине 1841 года. Хотя Энгельс еще рассматривает учение Фейербаха как продолжение и завершение взглядов идеалистов-младогегельянцев, тем не менее в его работах о Шеллинге сделан под влиянием материализма Фейербаха первый шаг к материалистической постановке вопроса о природе сознания, об отношении разума, духа к природе. Заслугой Фейербаха Энгельс считает также его критику учения Гегеля о религии.
ПРЕДИСЛОВИЕ
XV
Примыкающий к этим работам памфлет «Шеллинг — фи лософ во Христе», написанный в своеобразной пародийно-иносказательной форме, якобы с позиций верующего христианина, представляет собой сатирически заостренную критику попыток Шеллинга примирить науку с религией, защитить идеологические основы прусского абсолютизма.
Сатирическая поэма «Библии чудесное избавление», написанная Энгельсом летом 1842 г. при участии Э. Бауэра, также направлена против религиозного мракобесия. Поводом для на писания поэмы послужило увольнение прусским правительством в конце марта 1842 г. Бруно Бауэра из Боннского университета, где он был приват-доцентом. В поэме изображается борьба берлинского младогегельянского кружка «Свободных» против прусских профессоров богословия. Нанося основной удар по правым гегельянцам, Энгельс, хотя он и был сторонником «Свободных», высмеивает в то же время слабые стороны многих представителей этого кружка. Так, он иронически раскрывает характерное для значительной части младогегельянцев противоречие между революционной фразой и неспособностью к практическому действию. Конец поэмы также свидетельствует о критическом отношении Энгельса к их беспомощности и растерян ности перед лицом наступившей реакции. Узнав об устранении Бауэра С кафедры Боннского университета, «Свободные», согласно поэме, впадают в страшное смятение и в ужасе обращаются в повальное бегство. Создавая свою поэму, Энгельс, очевидно, уже начинал политически расходиться с основными кругами младогегельянцев. Он выделял среди них лишь .не скольких наиболее радикальных мыслителей и публицистов, которых считал подлинными выразителями революционно-демократических тенденций.
Одним из героев поэмы является Карл Маркс, которого Энгельс лично тогда еще не знал. Но по рассказам других он уже составил представление о своем будущем друге как о страстном и непримиримом революционном борце. Именно таким Энгельс и изображает его в отличие от того, как он рисует Руге, .Кёппена, Буля и других младогегельянцев.
«То Трира черный сын с неистовой душой. Он не идет, — бежит, нет, катится лавиной, Отвагой дерзостной сверкает взор орлиный, А руки он простер взволнованно вперед, Как бы желая вниз обрушить неба свод. Сжимая кулаки, силач неутомимый Все время мечется, как бесом одержимый»! (настоящий том, стр. 304).
XVI
ПРЕДИСЛОВИЕ
Заслуживает внимания и та характеристика, которую Энгельс дает в поэме себе:
«А тот, что всех левей, чьи брюки цвета перца И в чьей груди насквозь проперченное сердце, Тот длинноногий кто? То Освальд — монтаньяр! Всегда он и везде непримирим и яр» (настоящий том, стр. 303).
Сравнивая себя с монтаньярами, с последователями наиболее революционной партии французской буржуазной рево люции конца XVIII века — партии «Горы», Энгельс, таким об разом, отводит себе место на крайнем левом фланге тогдашнего радикально-демократического течения в Германии. Это свиде тельствует о том, что Энгельс тогда уже твердо стоял на революционно-республиканских позициях.
Революционные политические взгляды Энгельса в берлин ский период жизни особенно проявились в его работах, напечатанных в 1842 г. в прогрессивной оппозиционной газете «Rheinische Zeitung», в которой он начал сотрудничать весной 1842 года. В статьях «Северогерманский и южногерманский либерализм», «Рейнские празднества», «Дневник вольнослуша теля», «Комментарии и заметки к современным текстам», «Критика прусских законов о печати» Энгельс ведет борьбу за передовые политические идеи, за коренные революционные преобразования существующего строя, выступает в защиту свободы слова и печати, против стремления абсолютистских кругов Пруссии увековечить полусредневековые феодальные порядки в Германии.
Стоя на позициях революционного демократа, Энгельс все больше убеждается в несостоятельности либеральной идеологии как в Германии, так и в других странах Европы. В частности, в статье «Централизация и свобода», напечатанной в «Rheinische Zeitung» в сентябре 1842 г., Энгельс резко высту пает против идеализации буржуазной июльской монархии во Франции и режима Гизо европейским, в том числе также и немецким, либерализмом. Энгельс рассматривал политику Гизо как олицетворение реакционного перерождения буржуазно-конституционного режима французской июльской монархии. Он выступает в этой статье против бюрократической централизации, видя в ней порождение абсолютизма, унаследованного буржуазным государством.
Желание Энгельса активно участвовать в повседневной политической борьбе против господствовавших в Пруссии и других странах реакционных порядков все больше отдаляло его
ПРЕДИСЛОВИЕ
XVII
от «Свободных» и сближало с Марксом, который в октябре 1842 г. возглавил «Rheinische Zeitung». К концу пребывания в Берлине Энгельс, который внимательно следил за социалистическим и коммунистическим движением в европейских странах, все больше склонялся к убеждению, что только в коммунистических теориях следует искать ключ к правильному решению социального вопроса.
Том заканчивается двумя письмами Энгельса в еженедель ник английских социалистов-оуэнистов « The New Moral World », относящихся к самому началу 1844 г., когда Энгельс, находясь с конца 1842 г. в Англии, стоял уже на позициях материализма и коммунизма.
* # #
41 том второго издания Сочинений охватывает более широкий круг произведений и писем Энгельса по сравнению с тем, что уже публиковалось на русском языке во II томе первого издания Сочинений К. Маркса и Ф. Энгельса и в сборнике — К. Маркс и Ф. Энгельс. «Из ранних произведений», выпущен ном Институтом марксизма-ленинизма в 1956 году. Кроме того, эти издания в настоящее время уже стали библиографической редкостью и малодоступны для читателей. Большинство опуб ликованных в них произведений воспроизводится в настоящем томе в исправленных, а в отдельных случаях и коренным образом переработанных переводах.
Помимо этого в том вошли 18 произведений Энгельса, не переводившихся ранее на русский язык, в том числе 8 юношеских стихотворений. Впервые публикуются на русском языке и 29 писем Энгельса его сестре Марии, одно письмо брату Гер-мануидва письма радикальному публицисту Левину Шюккингу. Из вновь включенных произведений наиболее интересными являются четыре «Корреспонденции из Бремена», в которых Энгельс дает широкую социально-политическую картину жизни этого города. Письма сестре Марии, как уже говорилось, представляют собой весьма ценный биографический материал.
В томе печатаются также статьи Энгельса «Участие в де батах баденской палаты» и «Централизация и свобода», которые до сих пор вообще не публиковались ни в одном из изданий его произведений. В 1842 г. они были напечатаны без подписи в «Rheinische Zeitung».
Все статьи и стихотворения Энгельса, входящие в данный том, публиковались в свое время без подписи или под псевдонимами Теодор Гильдебранд, Фридрих Освальд, С- Освальд, Ф. Освальд, Ф. О. или Фридрих О. Лишь сделанный Энгельсом
XVIH
ПРЕДИСЛОВИЕ
перевод стихотворения испанского поэта Кинтана «На изо бретение книгопечатания», который был в 1840 г. опубликован в «Альбоме Гутенберга», и два письма 1844 г. в « New Moral World » появились за подписью Ф. Энгельса.
В приложениях к тому публикуется ряд документов, раскры вающих отдельные моменты из жизни Энгельса. Это свидетельство о его рождении и крещении, гимназическое выпускное свидетельство, аттестат о поведении во время прохождения одногодичной службы в армии, а также письмо отца Энгельса жене Элизе от 27 августа 1835 г., из которого видно, каким ост рым проницательным умом и самостоятельностью мышления отличался пятнадцатилетний юноша. Все эти документы, кроме свидетельства о рождении и гимназического свидетельства, на русском языке публикуются впервые.
Институт марксизма-ленинизма при ЦК КПСС
Ф. ЭНГЕЛЬС
ПРОИЗВЕДЕНИЯ
(1838—1844)
БЕДУИНЫ 1
Еще один звонок, и вот Взовьется занавеса шелк; Свой напрягая слух, народ — Весь ожидание — замолк.
Не будет Коцебу сейчас Раскаты смеха вызывать, Не Шиллер будет в этот раз Златую лаву изливать.
Пустыни гордые сыны Вас забавлять пришли сюда; И гордость их, и воля — сны, Их не осталось и следа.
Они за деньги длинный ряд Родимых плясок пляшут вам Под песню-стон; но все молчат: Молчание к лицу рабам.
Где Коцебу вчера стяжал Рукоплесканья шутовством, Там бедуинам нынче зал Дарит рукоплесканий гром.
Давно ль проворны и легки Под солнцем шли они, в жару,
2
Ф. ЭНГЕЛЬС
Чрез марокканские пески И через фиников страну?
Или скитались по садам Страны прекрасной Уль Джерид, А кони про набеги вам Твердили цокотом копыт?
Иль отдыхали близ реки Под сенью свежего куста, И сказок пестрые венки Плели проворные уста?
Иль в шалашах ночной порой Вкушали мед беспечных снов, Пока вас не будил зарей Проснувшихся верблюдов рев?
И после этого — позор — За деньги пред толпой плясать! У вас недаром тусклый взор, И на устах лежит печать.
Написано Ф. Энгельсом Печатается по тексту журн!
в первой половине сентября 1838 е. „ _
е Перевод с немецкого
Напечатано без подписи в ^Bremisches ConversationsblatU M 40, je сентября 1838 г.
Неужели в душу правды слово
Вы не можете пустить,
Чтоб оно могло без гнета злого
Там своею силой жить?
Вижу я — вы исказить способны
Мысль любую без труда,
Но хоть зло с добром у вас подобны,
Зло добром не будет никогда!
От того, что вы других клянете, Выгод вам не будет никаких — Честь трудом лишь вы приобретете, А не поношением других! Вы хотите ввысь взлететь, блистая? — Волю, силу, ум пустите в ход; Вслед другим идти, их принижая, — Это пользы вам не принесет.
Сколько вы силков ни расставляйте, «Вестника» * с дороги вам не сбить. Так уйдите прочь! Возможность дайте Слово правды людям возвестить!
* — «Bremer Stadtbote» («Бременский городской вестник»). Ред.
К ВРАГАМ а
3
4
Ф. ЭНГЕЛЬС
Ибо правда правдой остается, Слово правды — лжи сильней, Будет так, как издавна ведется — «Правда силой победит своей!»
Написано Ф. Энгельсом около 24 февраля 1839 г.
Напечатано в « Bremer Stadtbote» M 4, 24 февраля 1839 г.
Подпись: Теодор Г.
Печатается по тексту газеты
«Bremisches
UnterhaltungsblatU
M
17,
27
февраля
1839 г
.
Перевод с немецкого
На русском языке публикуется впервые
[5
«ГОРОДСКОМУ ВЕСТНИКУ»3
Послушай, «Вестник», не сердясь, о том,
Как над тобой я долго издевался;
Тебе моя насмешка поделом,
Ведь в дурнях ты, дружище, оказался.
Сгустились тучи над тобой кругом
С тех пор, как вестником служить ты взялся;
Тебя я то и дело принуждал
То пережевывать, что сам же ты сказал.
Всегда, когда нужны мне были темы,
Я брал их у тебя, мой дорогой,
И делал из твоих речей поэмы,
В которых издевался над тобой;
Лиши их рифм, откинь размеров схемы, —
И сразу в них узнаешь облик свой.
Теперь кляни, коль гневом обуян ты,
Всегда готового к услугам
Гильдебранда.
Написано около 27 апреля 1839 g. Печатается по тексту газеты
Напечатано в «Bremisches Перевод с немецкого
Unterhaltungsblatt» M 34, 27 апреля 1839 г.
Подпись: Теодор Гильдебранд
в ]
[ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО Д-РУ РУНКЕЛЮ1 4
Элъберфельд, 6 мая. Господину д-ру Рункелю в Эльберфельде. Вы с ожесточением напали в Вашей газете на меня и на мои «Письма из Вупперталя»; Вы обвинили меня в умышленном извращении фактов, в незнании условий, в том, что я нападаю на личности и даже говорю неправду. То, что Вы называете меня младогерманцем5, для меня безразлично, потому что я не признаю тех обвинений, которые Вы возводите на молодую литературу, и не имею чести принадлежать к ней. До сих пор я только уважал Вас как писателя и публициста и высказал это мнение во второй статье, причем я с намерением умолчал о Ваших стихах в «Rheinisches Odeon», потому что я не мог бы похвалить их в. В умышленном извращении фактов можно обвинять всякого, и это обыкновенно делают в тех случаях, когда изложение не соответствует предвзятым мнениям читателя. Почему же Вы не привели в доказательство ни одного факта? Что касается незнания условий, то я всего менее ожидал бы этого упрека, если бы не знал, каким общеупотребительным риторическим оборотом стала эта бессодержательная фраза при отсутствии более убедительного аргумента. Я прожил в Вуппер- тале, быть может, в два раза дольше, чем Вы; я жил в Эльберфельде и Бармене и имел самую благоприятную возможность близко наблюдать жизнь всех сословий.
Г-н Рункель, у меня нет никаких притязаний на гениальность, в чем Вы меня обвиняете, но право же надо обладать крайне ограниченным умом, чтобы при таких обстоятельствах не ознакомиться с условиями, особенно, если к этому стремишься. Личные нападки? Проповедник, учитель так же яв-
ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО Д-РУ РУНКЕЛЮ
7
ляется общественным деятелем, как и писатель, и не назовете же Вы воспроизведение его публичных выступлений личными на падками? Где я говорил о личных делах да еще таких, упоминание о которых требовало бы от меня, чтобы я назвал свое имя? Где я высмеивал личные дела? Что же касается приписываемых мне выдумок, то, как бы я ни хотел избежать всяких пререканий и даже всякого шума, я вынужден потребовать от Вас, — чтобы не компрометировать ни « Telegraph» *, ни моей анонимной чести, — указать хотя бы на одну из «массы неточностей». Правду говоря, две там действительно есть: переделка Штиром стихов воспроизведена не дословно и относительно путешествий г-на Эгена дело обстоит не так плохо 7. Но будьте же так любезны, укажите третью неточность! Затем, говорите Вы, я не отметил ни одной светлой стороны этой местности. Это верно; в частностях я всюду признавал хорошее (я только не изобразил г-на Штира во всей его теологической важности, о чем весьма сожалею), но в общем я не мог найти ни одного совершенно светлого явления; изображения таковых я также жду от Вас. Затем я и не думал говорить, что красный Вуппер становится вновь прозрачным у Бармена. Ведь это бессмыслица: разве Вуппер течет в гору? В заключение прошу Вас судить, лишь прочитав все в целом, и впредь цитировать Данте дословно или вовсе не цитировать его; он говорит не «qui si entra nell' eterno dolore» **, a «per me si va nell' eterno dolore» («Inferno», III , 2) ***.
Автор «Писем из Вупперталя»
Написано Ф. Энгельсом в мая 1839 г. Печатается по тексту газеты
Напечатано в газете « Elberjelder Перевод с немецкого
Zeitung»
M
127,
9
мая
1839
г
.
* — «Telegraph für Deutschland». Ред. " — «кто уводит туда, где вечный стон». Ред.
*•• — «я увожу туда, где вечный стон» (Данте. «Божественная комедия», «Ад», песнь Ш, строка 2). Ред.
8]
[ПРОПОВЕДЬ Ф. В. КРУММАХЕРА ОБ ИИСУСЕ НАВИНЕ]
В своей проповеди, произнесенной им в Эльберфельде о книге Иисуса Навина, гл. 10, стихи 12 и 13 *, в которых говорится, как Иисус останавливает солнце, Круммахер выступил с интересным утверждением, что все набожные христиане, избранные, должны воспринимать это место не в том смысле, будто Иисус лишь приспособился к взглядам народа, а обязаны верить в то, что земля неподвижна, а солнце движется вокруг нее. В доказательство своего утверждения он заявил, что так говорится во всей библии. Пускай эти избранные примут в свое лоно дурака, который после этого примкнет к ним, и присоединят его к тем, которых они уже заполучили.
Мы с радостью примем опровержение этого печального анекдота, который дошел до нас из достоверного источника.
Написано Ф. Энгельсом в мае 1839 г. Печатается по тексту журнала
Напечатано без подписи в журнале Перевод с немецкого
«Telegraph
für Deutschland»
M
84,
,T
,
__
май 1839 г На русском языке публикуется впервые
* Библия. Ветхий завет. Книга Иисуса Навина, глава 10, стихи 12 и 13. Ред.
f 9
ИЗ ЭЛЬБЕРФЕЛЬДА
С некоторого времени раздаются жалобы, горькие жалобы на прискорбную силу скептицизма; повсюду с грустью смотрят на разрушенное здание старой веры, в робкой надежде на то, что рассеются тучи, застилающие небо будущего- С подобным же грустным чувством я выпускаю из рук «Песни опочившего друга» 8. Это — песни умершего, истинного вуппертальского христианина, напоминающие ту блаженную пору, когда можно было еще питать детскую веру в учение, в котором сейчас видишь немало противоречий, когда религиозное свободомыслие встречалось со всем пылом святого негодования, вызывающего теперь улыбку или краску стыда. — Уже самое место, где напечатана книжка, показывает, что к этим стихам нельзя подходить с обычной меркой, что здесь не найдешь ослепительных мыслей, неудержимого порыва свободного духа. Было бы даже несправедливо требовать чего-нибудь иного, кроме плодов пиетизма 9. — Единственный верный масштаб, приложимый к этим стихам, дан уже прежней вуппертальской литературой, по отношению к которой я в достаточной мере дал простор своему негодованию 10, чтобы позволить себе на этот раз другой подход к одному из ее творений. И нельзя отрицать, что в этой книге обнаруживается некоторый прогресс. Стихи, написанные, по-видимому, мирянином, хотя и не лишенным образования, по меньшей мере не уступают по содержанию стихам проповедников Дёринга и Поля; иногда даже чувствуется легкое дуновение романтики, насколько она совместима с кальвинистским учением11. Что касается формы, то эти стихи, бесспорно, наилучшие1 из того, что до сих пор дал Вупперталь; часто попадаются
10
Ф. ЭНГЕЛЬС
не лишенные изящества новые или редкие рифмы; автор воз высился даже до двустишия и свободной оды; эти формы оказались для него, однако, слишком высокими. Влияние Круммахера * несомненно; везде использованы его обороты речи и образы; но когда поэт говорит:
Пилигрим: Овечка бедная Христова стада,
В красу Христа тебе облечься надо, А ты, овечка, так скромна! Овечка: Я здесь лишь миг живу, страдая, И вознесусь в пределы рая; Умолкни, путник, стань барашком, Врата узки: иди, согнувшись, Молчи, молись и стань барашком,
то это уже не подражание Круммахеру, а он сам собственной персоной! Зато попадаются в этих стихотворениях отдельные места, которые подкупают читателя искренностью чувства, — но, увы, никак нельзя забыть, что это чувство в большинстве случаев болезненное! Но и здесь обнаруживается, насколько укрепляюще и утешающе действует религия, когда она становится делом сердца, — даже при всех своих самых печальных крайностях.
Дорогой читатель, прости, что я занял твое внимание книгой, которая может представлять для тебя лишь бесконечно малый интерес; ты не родился в Вуппертале, ты никогда, быть может, не подымался на его горы и не видел у своих ног обоих городов **, но ведь и у тебя есть родина и, быть может, излив свой гнев на все ее недостатки, ты возвращаешься с такой же любовью, как и я, к самым незначительным чертам, в которых она проявляется.
Написано Ф. Энгельсом осенью 1839 г.
Напечатано в журнале
« Telegraph für Deutschland» M 178,
ноябрь 1839 г.
Подпись: С. Освальд
Печатается по тексту журнала Перевод с немецкого
* — Фридриха Вильгельма Круммахера. Гед. ** — Бармена и Эльберфельда. Ред.
[ 11
НЕМЕЦКИЕ НАРОДНЫЕ КНИГИ
Разве не является большой похвалой для книги то, что она — народная книга, немецкая народная книга? Однако именно поэтому мы вправе желать большего от подобной книги, именно поэтому она должна удовлетворять всем разумным требованиям и быть во всех отношениях безукоризненной. Народная книга призвана развлечь крестьянина, когда он, утомленный, воз вращается вечером со своей тяжелой работы, позабавить его, оживить, заставить его позабыть свой тягостный труд, превра тить его каменистое поле в благоухающий сад; она призвана обратить мастерскую ремесленника и жалкий чердак измучен ного ученика в мир поэзии, в золотой дворец, а его дюжую кра сотку представить в виде прекрасной принцессы; но она также призвана, наряду с библией, прояснить его нравственное чувство, заставить его осознать свою силу, свое праЕо, свою свободу, пробудить его мужество, его любовь к отечеству.
Следовательно, если можно справедливо требовать, чтобы народная книга вообще отличалась богатым поэтическим содержанием, сочным остроумием, нравственной чистотой, а немецкая народная книга еще и здоровым, честным немецким духом, — т. е. качествами, которые во все времена остаются одинаковыми, — то мы наряду с этим вправе также потребовать, чтобы народная книга отвечала своему времени, иначе она перестает быть народной. В частности, если взять современ ную нам жизнь, ту борьбу за свободу, которой проникнуты все явления современности, — развивающийся конституционализм, сопротивление гнету аристократии, борьбу мысли с пиетизмом 9, жизнерадостности с остатками угрюмого аскетизма, то я не вижу,
12
Ф. ЭНГЕЛЬС
почему мы не вправе были бы требовать от народной книги, чтобы она в этом отношении пришла на помощь малообразованному человеку, показала ему, хотя, конечно, не путем непосредственной дедукции, истинность и разумность этих стремлений, — но ни в коем случае не потворствовала бы лицемерию, низкопоклонству перед знатью и пиетизму. Само собой разумеется, однако, что народной книге должны быть чужды те обычаи прежних времен, которые являются теперь бессмыслицей или даже несправедливостью.
Мы вправе и обязаны рассматривать согласно этим принципам и те книги, которые являются теперь действительно немецкими народными книгами и обычно объединяются под этим названием. Отчасти они продукт средневековой немецкой или романской поэзии, отчасти — народного суеверия. Прежде они служили для высших сословий предметом презрения и насмешек, потом, как известно, романтики разыскали их, обработали, больше того — прославили. Но романтики интересовались только их поэтическим содержанием; насколько они были неспособны понять их значение как народных книг, показывает Гёррес в своем сочинении 12, посвященном этому предмету. Относительно Гёрреса мы еще совсем недавно могли убедиться, что вообще все его суждения — плод фантазии. Однако обычное мнение об этих книгах все еще основывается на его книге, и Марбах в объявлении о своем издании опирается все еще на это мнение. В связи с тремя новыми обработками этих книг, Марбахом в прозе, Зимроком в прозе и стихах, — из которых две предназначаются опять-таки для народа, — возникает потребность еще раз точно проверить предмет этих обработок с точки зрения его значения для народа 13.
Пока поэзия средневековья вообще оценивается так различно, суждение о поэтических достоинствах этих книг должно быть предоставлено каждому в отдельности; но никто, конечно, не станет отрицать, что они действительно по-настоящему поэтичны. Поэтому, если они и не добьются признания в качестве народных книг, то во всей своей силе должна сохраниться их поэтическая ценность; более того, согласно словам Шиллера:
Что живет бессмертпо в песнопенье, В жизни гибель обретет *,
иной поэт, может быть, даже найдет лишний повод сохранить для поэзии путем обработки то, что не может удержаться в народе.
* Из стихотворения Шиллера «Боги Греции». Ред,
НЕМЕЦКИЕ НАРОДНЫЕ КНИГИ
13
Между повествованиями германского и романского происхождения наблюдается очень характерное различие: германские — подлинные народные сказания — выставляют на первый план активно действующего мужчину; романские выдвигают женщину — или просто как страдающее существо (Геновефа) или как существо любящее, следовательно, тоже пассивное по отношению к страсти. Исключением являются только «Дети Хей-мона» и «Фортунат» — два романских сказания, но также относящиеся к народным, между тем как «Октавиан», «Мелюзина» и т. д. являются продуктом приднорной поэзии и лишь впоследствии распространились в народе is результате прозаической обработки. — Из комических произведений тоже только одно не прямо германского происхождения — «Соломон и Морольф», между тем как «Уленшпигель», «Шильдбюргеры» и т. д., бесспорно, являются нашими.
Если рассматривать все эти книги в целом и оценивать их согласно высказанным вначале принципам, то ясно, что они с одной лишь стороны удовлетворяют этим требованиям: в них много поэзии и остроумия, к тому же в форме, is общем вполне доступной даже самым необразованным людям; но, с другой стороны, книги эти совсем но удовлетворяют нас. Некоторые из них обнаруживают свойства, противоречащие нашим требованиям, другие удовлетворяют им только отчасти. Поскольку они являются продуктами средневековья, им, естественно, совершенно чужды те особые цели, которые может ставить перед ними наше время. Поэтому, несмотря на внешнее богатство этой области литературы и несмотря на декламации Тика и Гёрреса, они оставляют желать еще очень многого; но будет ли когда-нибудь заполнен этот пробел — другой вопрос, на который я не берусь ответить.
Переходя теперь к отдельным произведениям, можно сказать, что, бесспорно, важнейшее из них— это «История о неуязвимом Зигфриде». — Эта книга мне нравится, это — рассказ, оставляющий желать немногого; он полон превосходной поэзии, поданной то с величайшей наивностью, то с прекраснейшим юмористическим пафосом; книга брызжет остроумием — кто не знает великолепного эпизода, изображающего борьбу двух трусов? Здесь есть характер, дерзкое, юношески-свежее чувство, которое может послужить примером для любого странствующего подмастерья, хотя ему и не приходится теперь бороться с драконами и великанами. И если бы только устранить опечатки, которых особенно много в лежащем передо мной (кёльнском) издании 14, и расставить правильно знаки препинания, то переработки Шваба 16 и Марбаха померкнут перед этим образцом
2 М. и Э„ т. 41
14
Ф. Энгельс
подлинно народного стиля. Но и народ, со своей стороны, также оказался благодарным: ни одну из народных книг я не встречал так часто, как эту.
«Герцог Генрих Лев». — Мне, к сожалению, не удалось раздобыть старого экземпляра этой книги; по-видимому, новое издание, напечатанное в Эйнбеке10, совершенно вытеснило старое. Вначале помещена генеалогия брауншвейгского дома, доведенная до 1735 г., затем следует биография герцога Генриха согласно истории, а потом народное сказание. К этому присоединены еще рассказ, повествующий о Готфриде Бульонском то же самое, что народное сказание приписывает Генриху Льву, история о рабе Андронике, принадлежащая, как предполагают, палестинскому настоятелю Геразими, и конце значительно измененная, и одно стихотворение новейшей романтической школы, автора которого я не могу припомнить, где снова передается сказание о Льве. 13 результате этого само сказание, лежащее в основе народной книги, совершенно исчезает под грузом всяких привесков, которыми снабдила ее щедрость мудрого издателя. Само сказание прекрасно, остальное же неинтересно,— что за дело швабам до брауншвейгской истории? И какой смысл давать современную многословную балладу после простого стиля народной книги? По и стиль этот исчез; гениальный автор обработки, которым, на мой взгляд, был какой-нибудь священник или школьный учитель конца прошлого века, пишет следующим образом:
«Итак, цель путешествия была достигнута, обетованная земля лежала перед глазами, можно было ступить на землю, с которой связаны самые значительные воспоминания религиозной истории! Благочестивое простодушие, взиравшее на нее с вожделением, претворилось здесь в пламенное благоговение, нашло здесь полное умиротворенно и стало живейшей радостью в господе».
Пусть восстановят древний язык сказания; пусть прибавят к нему, чтобы заполнить книгу, другие подлинные народные сказания и в таком виде распространят его в народе, тогда оно сохранит поэтический дух; но в нынешней своей форме оно недостойно того, чтобы обращаться в народе.
«Герцог Эрнст». — Автор этой книги не был особенно крупным поэтом: все поэтические элементы он нашел в восточной сказке. Но книга хорошо написана и представляет собой весьма занимательное чтение для народа; этим, однако, все и ограничивается. Так как ни один человек не поверит уже в реальность встречающихся в ней фантастических образов, то ее можно оставить в руках народа без изменений.
НЕМЕЦКИЕ НАРОДНЫЕ КНИГИ
15
Я перехожу теперь к двум сказаниям, созданным немецким народом и получившим в его творчестве дальнейшее развитие, сказаниям, принадлежащим к самым глубоким творениям народной поэзии всех народов. Я имею в виду сказания о Фаусте и о Вечном жиде. Они неисчерпаемы; каждая эпоха может, не изменяя их существа, присвоить их себе; и хотя обработки сказания о Фаусте после Гёте то же самое, что обработки «Илиады» post Homerum *, все же в них открываются каждый раз новые стороны, не говоря уже о важности сказания об Агасфере для новейшей поэзии. Но в каком виде приводятся эти сказания в народных книгах! Они представлены там отнюдь не как произведения свободной фантазии, нет, а как творения рабского суеверия: книга о Вечном жиде требует от нас даже религиозной веры в ее содержание, которую она пытается оправдать библией и рядом нелепых легенд; от сказания в ней осталась лишь самая внешняя оболочка, зато она содержит в себе очень длинное и скучное христианское назидание о жиде Агасфере. Сказание о Фаусте низведено до уровня банальной истории о ведьмах, прикрашенной обычными анекдотами о волшебстве; даже та крупица поэзии, которая сохранилась в народной комедии, почти совершенно исчезла. Обе эти книги не только не способны доставить поэтическое наслаждение, но в современном своем виде могут лишь снова укрепить и обновить старое суеверие; да и чего другого можно ожидать от подобной чертовщины? Понимание сказания и его содержания, по-видимому, исчезло совершенно и в народе. Фауст рассматривается как обыкновенный колдун, а Агасфер — как величайший злодей после Иуды Искариота. Но разве невозможно было бы спасти оба эти сказания для немецкого народа, восстановить их в своей первоначальной чистоте и выразить их сущность так ясно, чтобы их глубокий смысл стал более доступным и менее образованным людям? Марбах и Зимрок еще не добрались до обработки этих сказаний; пожелаем им в этом' деле руководствоваться мудрой критикой!
Перед нами лежит другой ряд народных книг — это шуточные: «Уленшпигель», «Соломон и Морольф», «Поп из Кален-берга», «Семь швабов», «Шильдбюргеры». У немногих народов можно встретить такую коллекцию. Это остроумие, эта естественность замысла и исполнения, добродушный юмор, всегда сопровождающий едкую насмешку, чтобы она не стала слишком злой, поразительная комичность положений — все это, по правде сказать, могло бы заткнуть за пояс значительную
* — после Гомера, Рвд, 2-
16
Ф. ЭНГЕЛЬС
часть нашей литературы. У кого из современных авторов хватило бы достаточно выдумки, чтобы создать такую книгу, как «Шильдбюргеры». Сколь прозаическим кажется юмор Мундта, когда сравниваешь его с юмором «Семи швабов»! Конечно, для создания подобных вещей нужен был век более спокойный, чем наш, всегда занятый, подобно беспокойному деловому человеку, важными вопросами, на которые он должен дать ответ, прежде чем помышлять о чем-либо другом. Что касается формы этих книг, то если выкинуть из них пару-другую неудачных острот и исправить исковерканный стиль, то в них пришлось бы изменить немногое. Относительно «Уленшпигеля» следует заметить, что некоторые издания его, помеченные прусским цензурным штемпелем, не совсем полны; в самом начале не хватает одной крепкой остроты, смысл которой выражен у Марбаха в отличной гравюре.
Резкую противоположность но отношению к этим произведениям представляют собой истории о Геновефе, Гризельде и Хирлянде, три книги романского происхождения, героиней которых является женщина и именно страдающая женщина; они характеризуют, и притом весьма поэтическим образом, отношение средневековья к религии; только «Геновефа» и «Хир-лянда» сделаны слишком уж по одному образцу. Но, ради бога, что до этого теперь немецкому народу? Можно, конечно, очень хорошо представить себе в образе Гризельды немецкий народ, а в образе маркграфа Вальтера — князей, но в таком случае комедия должна была бы иметь совсем иной конец, чем в народной книге; обе стороны возражали бы против такого сравнения и были бы в какой-то степени правы. Чтобы представить себе «Гризельду» по-прежнему в виде народной книги, я должен вообразить ее себе в качестве петиции об эмансипации женщин к высокому германскому Союзному сейму. Однако небезызвестно, как были встречены четыре года тому назад подобные романические петиции 1Т, и меня удивляет поэтому, что Марбах не был задним числом причислен к «Молодой Германии» 5. Народ достаточно долго играл роли Гризельды и Геновефы; пусть он теперь сыграет хоть раз Зигфрида и Рейнальда; но разве можно научить его этому, расхваливая эти старые, проповедующие смирение истории?
Книга об Императоре Октавиане в первой своей части принадлежит к этому же типу, а вторая ее часть примыкает по своему содержанию к собственно любовным историям. История Елены — лишь подражание «Октавиану», а, может быть, оба произведения — различные варианты одного и того же сказания. Вторая часть «Октавиана» — прекрасная народная книга,
НЕМЕЦКИЕ НАРОДНЫЕ КНИГИ
17
которую можно сравнить только с «Зигфридом»; характеристика Флоронса, как и его приемного отца Климента, а также Клавдия, превосходна, и у Тика здесь не было никаких затруднений18; но разве не проходит повсюду красной нитью мысль, что дворянская кровь лучше бюргерской? И разве мы не встречаем часто этой мысли еще в самом народе! Если нельзя вытравить ее из «Октавиана», — а я считаю ото невозможным, — если учесть, что такая идея в первую очередь подлежит искоренению там, где должен быть установлен конституционный строй, то как бы ни была поэтична книга, censeo Carthaginem esse deletidam *.
Вышеназванным трем слезливым историям о страдании и терпении противостоят три других, прославляющих любовь. Это — «Магелона», «Мелюзина» и «Тристан». В качестве народной книги мне больше всего нравится «Магелона»; «Мелюзина» же полна абсурдных нелепостей и сказочных преувеличений, так что п ней можно было бы видеть своего рода дон-кихотиаду, и я опять-таки спрашиваю: какое до этого дело немецкому народу? Или вот история Тристана и Изольды, — я не буду касаться ее поэтического значения, ибо я люблю великолепную переработку Готфрида Страебургского 39, хотя в повествовании и могут найтись кое-какие недостатки; но нет такой книги, которую в такой же степени не следовало бы давать в руки народу, как именно эту книгу. Правда, здесь снова всплывает современный вопрос — вопрос об эмансипации женщин; в настоящее время искусный поэт при обработке «Тристана» никак не мог бы исключить из своей работы эту проблему, если он не хотел бы при этом впасть в манерную и скучную тенденциозную поэзию- Но в народной книге, где нет вовсе речи об этом вопросе, весь рассказ сводится к оправданию нарушения супружеской верности, и давать ее в таком виде народу очень рискованно. Между тем книга почти совершенно исчезла из обращения, и лишь с большим трудом можно раздобыть хоть один экземпляр ее.
«Дети Хеймона» и «Фортунат», где мы снова видим в центре действия мужчину, — опять-таки две настоящие народные книги. В «Фортунате» нас привлекает исключительно веселый юмор, с которым сын фортуны совершает все свои похождения; в «Детях Хеймона» — дерзкое своенравие, неукротимый дух оппозиции, который с юношеской силой противостоит абсолютной, тиранической власти Карла Великого и не боится отомстить собственной рукой, даже на глазах государя, за нанесенные оскорбления. В народных книгах должен царить
* — считаю, что Карфаген должен быть разрушен. Ред.
18
Ф. ЭНГЕЛЬС
подобный юношеский дух, и ради него можно не обращать внимания на многие недостатки. Но где найти его в «Гризельде» и родственных ей произведениях?
И, наконец, самые замечательные вещи — гениальный «Столетний календарь», сверхмудрый «Сонник», никогда не обманывающее «Колесо счастья» и тому подобные бессмысленные порождения пагубного суеверия. Всякий, заглянувший хоть раз в книгу Гёрреса, знает, какими жалкими софизмами он оправдывал всю эту чепуху. Все эти ничтожные книги прусская цензура удостоила своей печатью. Они, конечно, ни революционны, как письма Берне 20, ни безнравственны, как это утверждают в отношении «Вали» 21. Мы видим, сколь ложны обвинения, будто прусская цензура исключительно строга. Мне, разумеется, нет необходимости больше доказывать, что подобная чепуха не должна распространяться в народе.
О прочих народных книгах нечего сказать: истории о Пон-тусе, Фьерабрасе и т. п. уже давно забыты и, следовательно, не заслуживают больше этого названия. Но мне кажется, что уже в этих немногих замечаниях я показал, как неудовлетворительна эта литература, если рассматривать ее с точки зрения интересов народа, а не интересов поэзии. Она нуждается в обработке после строгого отбора, причем без необходимости не следует отклоняться от старинных выражений, должна быть хорошо издана и тогда может распространяться среди народа. Было бы нелегко и неблагоразумно насильственно уничтожить те из книг, которые не выдерживают требований критики; только такой книге, которая действительно распространяет суеверия, цензура могла бы отказать в разрешении. Прочие исчезают сами собой; «Гризельда» встречается редко, а «Тристана» почти совсем нельзя встретить. В некоторых местностях, как, например, в Вуппертале, невозможно найти ни одного экземпляра; в других же, как, например, в Кёльне, Бремене и т. д., почти каждый лавочник выставляет в окнах экземпляры этих книг для приезжающих крестьян.
Но неужели ради немецкого народа не стоило бы издать лучшие из этих книг в разумной обработке? Конечно, не всякий способен выполнить такую обработку; я знаю только двух авторов, обладающих достаточной критической проницательностью и вкусом для правильного отбора и умением пользоваться при изложении старинным стилем, — это братья Гримм; но найдется ли у них охота и досуг для этой работы? Обработка Марбаха совершенно не годится для народа. Да и на что тут рассчитывать, если он сразу начинает с «Гризельды»? Он не только лишен всякого критического чутья, но и позволил себе
НЕМЕЦКИЕ НАРОДНЫЕ КНИГИ
19
делать такие пропуски, в которых вовсе не было никакой необходимости; к тому же он сделал стиль этих произведений совершенно тусклым и бесцветным — достаточно сравнить народную книгу о «Неуязвимом Зигфриде» или какую-нибудь другую книгу с его обработкой. У него встречаешь только не связанные друг с другом предложения, перестановки слов, для которых не было другого повода, кроме мании г-на Марбаха, за отсутствием самостоятельности иного рода, казаться самостоятельным хоть здесь. Что же другое, как не это, побудило его изменить прекраснейшие места в народной книге и расставить там свои ненужные знаки препинания? Для того, кто не знает народной книги, рассказы Марбаха вполне хороши, но достаточно сравнить то и другое, чтобы убедиться, что вся заслуга Марбаха сводится к исправлению опечаток. Его гравюры весьма различного достоинства. Обработка Зимрока не подвинулась еще настолько вперед, чтобы можно было высказать о ней суждение; но я гораздо больше доверяю Зимроку, чем его сопернику. Гравюры его тоже, как правило, лучше, чем марба-ховские.
Необычайной поэтической прелестью обладают для меня эти старые народные книги, с их старинной речью, с их опечатками и плохими гравюрами. Они уносят меня от наших запутанных современных «порядков, неурядиц и утонченных взаимоотношений» в мир, который гораздо ближе к природе. Но об этом здесь не может быть речи. Главный аргумент Тика заключался именно в этой поэтической прелести, но что значит авторитет Тика, Гёрреса и всех прочих романтиков, когда разум говорит против него и когда дело идет о немецком народе?
Написано Ф. Энгельсом осенью 1839 г. Печатается по тексту журнала
Напечатано в журнале Перевод с немецкого
tTelegravh für Deutschland»
MM
186, 188,
189,
190 U 191;
ноябрь
18.39
г
.
Подпись: Фридрих Освальд
20 ]
КАРЛ БЕК
Я — дикий, необузданный султан, Гро;ша моих железных песен сила; Мне вкруг чела страданье положило С таинственными складками тюрбан *.
С такими высокопарными словами г-н Пек, добиваясь признания, вступил в ряды немецких поэтов; во взоре — гордое чувство своего призвания; вокруг уст — столь модная в наше время складка мировой скорби. Так протянул он руку за лавровым венком. С тех пор прошло два года; покрыл ли примиряюще венок «таинственные складки» на его челе?
Первый сборник его стихов был полон дерзаний. «Железные песни», «Новая библия», «Юная Палестина» 22 — двадцатилетний поэт со школьной скамьи устремился прямо в небеса! Это был огонь, который пылал, как никогда; правда, огонь этот сильно дымил, так как горело совершенно зеленое, свежее дерево.
Молодая литература развивалась так быстро и блестяще, что ее противники поняли: высокомерным непризнанием или осуждением можно больше потерять, чем выиграть. Настало время изучить ее и напасть на ее действительно слабые места. Но уже тем самым молодая литература была, конечно, признана равноправной. Скоро было найдено изрядное количество таких слабых сторон, — действительных или кажущихся, — это для нас здесь безразлично; но громче всего утверждали, что прежняя «Молодая Германия» 6 хочет уничтожить лирику. Действи-
* Из стихотворения Карла Бека «Султан», вошедшего в сборник его стихов «Ночи. Железные песни». Ред.
КАРЛ БЕК
21
тельно, Гейне сражался со швабами23; Винбарг едко критиковал шаблонную лирику и ее вечно повторяющиеся перепевы; Мундт отвергал всякую лирику как несвоевременную и пророчил пришествие литературного мессии прозы; это было уже слишком. Мы, немцы, искони гордились своими песнями; если французы хвалились завоеванной ими хартией и осмеивали нашу цензуру, то мы гордо указывали на философию от Канта до Гегеля и на ряд песен, начиная с «Песни о Людовике» 24 и вплоть до Нико-лауса Лснау. Неужели эта сокровищница лирики должна была теперь для нас погибнуть? И вот появляется лирика «молодой литературы» с Францем Дингельштедтом, Эрнстом фон дер Хайде, Теодором Крейценахом и Карлом Иском.
Незадолго до стихотворений Фрейлиграта25- появились «Ночи» Пека. Известно, какое внимание обратили па себя оба эти сборника стихов. Появилось два юных лирика, рядом с которыми нельзя было тогда поставить никого из молодых. Кюне со свойственной его «Характерам» манерой провел в « Elegante Zeitung» * параллель между Пеком и Фрсйлигратом 26. К этой критике я хотел бы применить слова Винбарга, сказанные им по поводу Г. Пфицера 27.
«Ночи» — это хаос. Все пестро и беспорядочно перепутано. Картины часто смелые, словно причудливые очертания скал; зародыши грядущей жизни, которые тонут в море фраз; кое-где начинает пробиваться цветок, появляются островки, образуется кристаллический слой. Но во всем еще царит сумятица и беспо-' рядок. Не к Вёрне, а к самому Веку подходят слова:
Как дико мчатся образы, сверкая,
В моем разгневанном, горячечном мозгу **.
Образ, который дает нам Бек в первом его опыте о Вёрне, поразительно искажен и неверен; при этом нельзя не узнать влияния Кюне. Не говоря уже о том, что Вёрне никогда в жизни не произносил бы таких фраз, ему была также несвойственна вся эта отчаянная мировая скорбь, которую ему приписывает Бек. Неужели это светлый Берне, сильный, несокрушимый характер, любовь которого согревала, но не сжигала, и менее всего его самого? Нот, это не Берне, это лишь неясный идеал современного поэта, сотканный из гейневского кокетства и мундтов-ской риторики, идеал, от осуществления которого упаси нас, боже.В голове Берне никогда «не мчались дико образы, сверкая», никогда не проклинал он «со вздыбленными кудрями» неба;
* — «Zeitung für die elegante Welt». Ред. •• К. Бек. «Ночи. Железные песни. Двадцать вторая ночь». Ред,
22
Ф. ЭНГЕЛЬС
в сердце его никогда не наступала полночь, а всегда было утро; небо его было не кроваво-красное, а всегда голубое. К счастью, Берне не был так чудовищно полон отчаяния, чтобы написать «Восемнадцатую ночь». Если бы Бек не болтал так много о крови сердца, которой пишет его Берне, я подумал бы, что он не читал «Французоеда» 28. Пусть Бек возьмет самую скорбную страницу из «Французоеда», и она окажется светлым днем по сравнению с его аффектированным «бурнонощным» отчаянием. Разве Берне недостаточно поэтичен сам по себе и его нужно еще приправлять этой новомодной мировой скорбью? Новомодной, говорю я, ибо никогда не поверю, что эта скорбь свойственна настоящей современной поэзии. Ведь в том-то и заключается ве личие Берне, что он был выше жалкой риторики и излюбленных словечек узкого литературного круга наших дней.
Еще раньше, чем могло сложиться законченное суждение о его «Ночах», Бек уже выступил с рядом новых стихотворений; «Странствующий поэт» 20 показал нам ого с другой стороны-Буря утихла, хаос начал приходить в порядок. Нельзя было ожидать таких превосходных описаний, какие даны в первой и второй песнях; нельзя было поверить, чтобы Шиллер и Гёте, попавшие в когти нашей педантической эстетики, могли предоставить материал для столь поэтического сопоставления, какое было дано в третьей песне; чтобы поэтическая рефлексия Бека так спокойно и почти по-филистерски парила над Варт-бургом, как это было в действительности.
Со своим «Странствующим поэтом» Бек по всей форме вступил в литературу. Бек возвестил о выходе «Тихих песен», а в прессе появилось сообщение, что он-де работает над трагедией «Погибшие души».
Прошел год. Кроме отдельных стихотворений, Бек ничем не давал о себе знать. «Тихие песни» не появлялись и о «Погибших душах» нельзя было узнать ничего определенного *. Наконец, « Elegante » ** преподнесла «Новеллу в эскизах», принадлежавшую его перу 30. Опыт такого автора в области прозы мог, во всяком случае, претендовать на внимание. Сомневаюсь, однако, чтобы этот опыт удовлетворил даже какого-нибудь друга бековской музы. По некоторым образам можно было узнать прежнего Бека; при более тщательной отделке стиль был бы недурен; но этим и исчерпывается все хорошее, что можно сказать об этом маленьком рассказе. Ни глубокими мыслями, ни поэтическим взлетом он не поднимается выше уровня вульгарной занима-
* См. настоящий том, стр. 24. Ред. *• ~» «Zeitung für die elegante Welt». Рев.
КАРЛ ВЕК
23
тельной беллетристики; выдумка довольно шаблонная и даже неяркая, выполнение заурядное.
На одном концерте приятель мне сказал, что «Тихие песни» Бека будто бы появились S1 . В этот момент как раз послышались звуки адажио бетховенской симфонии. Таковы, подумал я, будут эти песни; но я обманулся; в них было мало Бетховена и много беллиниевских ламентаций. Когда я взял в руки маленькую книжку, я ужаснулся. Первая же песнь так бесконечно тривиальна, написана в такой дешевой манере, лишь своими изысканными оборотами речи она якобы оригинальна!
Эти песни напоминают «Ночи» только своей безмерной мечтательностью. Что по ночам многое могло присниться, было простительно; к «Странствующему поэту» были снисходительны, но и теперь еще г-н Бек никак не может проснуться. Уже на третьей странице он грезит, на страницах 4,8,9,15,16, 23, 31, 33, 34, 35, 40 и т. д. — повсюду грезы. Затем идет еще целый ряд сновидений. Это было бы смешно, когда бы не было так грустно. Надежды на оригинальность не оправдались, если не считать нескольких новых стихотворных размеров; за это нас должны вознаградить отзвуки из Гейне и безграничная детская наивность, которой отличаются почти все эти песни и которая производит в высшей степени отталкивающее впечатление. Этим особенно страдает первый отдел «Песни любви. Ее дневник». От ярко горящего пламени, от сильного благородного духа, каким хочет быть Бек, такой пресной, противной каши я не ожидал бы. Только две или три песни сносны. «Его дневник» чуть лучше; в нем все же иногда попадается настоящая песня, которая может нас вознаградить за великое множество нелепостей и пошлостей. Величайшая из пошлостей в «Его дневнике» — «Слеза». Известно, что дал уже Бек раньше в области поэзии слез. Тогда у него: «Горе, грубый, кровавый корсар, тихое море слезы бороздило»*, и в этом море плескалась «тоска, немая, холодная рыба»; теперь он пускает еще больше слезы:
Слеза моя, недаром
Кипишь ты, как волна!
Моей всей жизни жаром
Ты до краев полна (!) Любовь и лирный глас мои Погружены в твои струи.
Слеза моя, недаром
Кипишь ты, как волна! **
* К. Бек. «Ночи. Железные песни». Из стихотворения «Султан». Ред. ** К. Бек. «Тихие песни». Из стихотворения «Слева». Ред.
24
Ф. ЭНГЕЛЬС
Как все это нелепо! «Сновидения» содержат еще лучшее из всей книжки, и среди них отдельные песни, по меньшей мере, искренни. В особенности «Доброй ночи!», которая, судя по времени ее первого опубликования в «Elegante», должна принадлежать к более ранним из этих песен Я2. Заключительное стихотворение — одно из лучших, но и оно немного фразисто и заканчивается опять «слезой, крепким щитом мирового духа» *.
Книжка заканчивается опытами в области баллады. «Цыганский король», начало которого сильно отдает фрейлигратов-ской манерой письма, слаб по сравнению с живыми картинами цыганской жизни у Ленау, и многословие, долженствующее убедить нас в силе и свежести стихотворения, только усиливает отталкивающее впечатление. Напротив, «Розочка» — красиво схваченное мгновение. «Венгерская вахта» относится к той же категории, что и «Цыганский король»; последняя баллада этого цикла является примером того, как стихотворение может отличаться гладкостью и звучностью стиха, иметь красивую внешнюю форму, не оставляя при этом особенного впечатления. Прежний Бек дал бы тремя удачными мазками более яркий образ мрачного разбойника Яношыка. Этого он также заставляет под конец, на предпоследней странице, грезить, и так заканчивается книжка, но не само стихотворение, продолжение которого обещано во втором томике. Что это значит? Неужели и поэтические произведения, как это делается в журналах, можно обрывать словами «продолжение следует»?
«Погибшие души» автор, как говорят, уничтожил после того, как режиссура нескольких театров признала эту драму непригодной к постановке на сцене; кажется, он работает теперь над другой трагедией — «Саул»; по крайней мере в « Elegante» был помещен первый ее акт, а в «Theater-Chronik»**—подробное сообщение о ней. Этот акт обсуждался уже и на страницах этого журнала 33. К сожалению, я могу лишь подтвердить сказанное там. Бек, беспорядочная, мечущаяся фантастика которого делает его неспособным к пластическому изображению характеров и всем его действующим лицам подсказывает одни и те же фразы, Бек, который в своем понимании Берне обнаруживает, как мало он умеет понять характер, не говоря уже о творческом его воссоздании, не мог напасть на более несчастную мысль, чем написать трагедию. Бек должен был невольно заимствовать ее построение от одного только что появившегося прообраза, должен был заставить говорить своего Давида и Меровию плак-
* К.
Бек. «Тихие песни».
Из стихотворения «Мировой дух». Ред
.
** —
«Allgemeine
Theater-Chronik». Ред
.
КАРЛ БЕК
25
сивым тоном «Ее дневника», он должен был с неуклюжестью ярмарочной комедии воспроизводить смену настроений в душе Саула. Слыгаа речи Моава, мы начинаем понимать роль Аве-нира в произведении, в котором нарисован прообраз последнего 3*; неужели этот Моав, этот грубый, кровавый поклонник Молоха, который скорее похож на зверя, чем на человека, мог быть «злым духом» Саула? Человек природы еще не дикий зверь, и Саул, который борется против жрецов, не находит еще поэтому удовольствия в человеческих жертвоприношениях. К тому же диалог совершенно деревянный, язык тусклый, и лишь несколько сносных картин, которые, однако, не могут скрасить целый акт трагедии, напоминают об ожиданиях, которые г-н Бек, по-видимому, не в состоянии, оправдать05.
Печатается по тексту окурнала Перевод с немецкого |
Написано Ф. Энгельсом в ноябре — начале декабря 18.3!) г.
Напечатано в журнале
» Telegraph für Deutschland» ЛШ 202
и 203; декабрь 1839 г.
Подпись. Фридрих Освальд
26 ]
РЕТРОГРАДНЫЕ ЗНАМЕНИЯ ВРЕМЕНИ
Ничто не ново иод луной! Это одна из тех счастливых псевдоистин, которым была уготована самая блестящая карьера, которые, передаваясь из уст в уста, совершили свое победное шествие по всему земному шару и спустя столетия все еще повторяются так часто, словно только что явились на свет. Настоящим истинам редко выпадала такая удача; им приходилось бороться и терпеть, их истязали и заживо хоронили, каждый лепил их по своему вкусу. Ничто не ново под луной! Нет, нового достаточно, но его подавляют, когда оно не принадлежит к тем эластичным псевдоистинам, которые имеют всегда в запасе лояльную оговорку вроде «собственно говоря и т. д.» и, подобно вспыхивающему северному сиянию, вскоре опять уступают место ночи. Но если на горизонте восходит, как утренняя заря, новая, настоящая истина, тогда дети ночи хорошо знают, что их царству грозит гибель, и хватаются за оружие. Ведь северное сияние загорается всегда в ясном, а утренняя заря — в облачном небе, чью мглу она должна разогнать или озарить ее своим пламенем. Рассмотрим несколько таких туч, омрачивших утреннюю зарю нашего времени.
Или подойдем к нашей теме с другой стороны! Попытки сравнить ход истории с линией общеизвестны. В одном остроумном сочинении, направленном против гегелевской философии истории, мы читаем:
«Формой истории является но восхождение и нисхождение, не концентрический круг или спираль, а эпический параллелизм с линиями то сходящимися» (это слово здесь, пожалуй, больше подходит, нем «совпадающими»), «то расходящимися» зи.
РЕТРОГРАДНЫЕ ЗНАМЕНИЯ ВРЕМЕНИ
27
Но я предпочитаю скорее сравнение со свободно, от руки начерченной спиралью, изгибы которой отнюдь не отличаются слишком большой точностью. Медленно начинает история свой бег от невидимой точки, вяло совершая вокруг нее свои обороты; но круги ее все растут, все быстрее и живее становится полет, наконец, она мчится, подобно пылающей комете, от звезды к звезде, часто касаясь старых своих путей, часто пересекая их, и с каждым оборотом все больше приближается к бесконечности. Кто может предвидеть конец? II в тех местах, где она как будто возвращается на свой старый путь, поднимается самоуверенная ограниченность и кричит торжествуя, что у нее, видите ли, когда-то была подобная мысль! Тогда-то мы и слышим — ничто не ново под луной! Наши герои китайского застоя, наши мандарины регресса ликуют и пытаются вычеркнуть из анналов мировой истории целых три столетия, как дерзкий экскурс в запретные области, как горячечный бред, — и они не видят, что история устремляется лишь по кратчайшему пути к новому сияющему созвездию идей, которое скоро ослепит в своем солнечном величии их тупые взоры.
На таком повороте истории мы сейчас и стоим. Все идеи, которые выступали на арену со времен Карла Великого, все вкусы, которые вытесняли друг друга в течение пяти столетий, пытаются еще раз навязать современности свое отмершее право. Феодализм средневековья и абсолютизм Людовика XIV, иерархия Рима и пиетизм прошлого столетия ° оспаривают друг у друга честь искоренения свободной мысли! Да будет мне позволено не распространяться о них; ведь против каждого, кто вздумает провозгласить один из этих девизов, тотчас засверкают тысячи мечей, все — острее моего, и мы знаем, что все эти старые идеи рассыпятся в прах от взаимного столкновения и будут стерты твердой, как алмаз, стопой идущего вперед времени. Но этим мощным реакционным явлениям в жизни церкви и государства соответствуют менее заметные тенденции в искусстве и литературе, бессознательные попятные шаги к прошлым векам, представляющие угрозу если не для самой эпохи, то все же для ее вкусов; и странно, что сопоставление этих тенденций нигде еще не было сделано.
И совсем не нужно далеко ходить, чтобы натолкнуться на подобные явления. Стоит вам только посетить салон, меблированный в современном стиле, как вы увидите, чьими духовными чадами являются формы, которые вас окружают. Все уродливости стиля рококо из эпохи самого крайнего абсолютизма были вновь вызваны к жизни, чтобы навязать духу нашего времени те формы, в которых уютно себя чувствовал режим
28
Ф. ЭНГЕЛЬС
«l'état c'est moi» *. Наши салоны украшены стульями, столами, шкафами и диванами в стиле Ренессанс, и недоставало только напялить парик на Гейне и нарядить в фижмы Беттину **, чтобы вполне восстановить этот век.
Такая комната как раз для того и создана, чтобы в ней читать роман г-на фон Штернберга с его удивительным пристрастием к веку г-жи Ментенон. Это пристрастие прощали тонкому уму Штернберга, пытаясь, и, конечно, безуспешно, найти для подобного каприза какие-то более глубокие основания; я позволю себе, однако, утверждать, что именно эта черта пггернберговских романов, способствующая, может быть, в настоящий момент их распространению, немало повредит их долговечности. Я уже но говорю о том, что красота поэтического произведения отнюдь не выигрывает от постоянного обращения к самому бесплодному прозаическому времени, с его взбалмошностью, метанием между небом и землей, с его марионетками, движущимися по правилам этикета; по сравиению с ним наше время и его дети кажутся еще естественными. Ведь мы слитком уж привыкли рассматривать это время в ироническом свете, чтобы оно нам долго могло импонировать в другом освещении, и в самом деле до крайности наскучит постоянно встречаться в каждом штернберговском романе все с тем же капризом. Л тенденция эта, по крайней мере на мой взгляд, не больше, как простой каприз, и уже по одному этому она лишена всяких более глубоких оснований. Однако я думаю, что исходную точку ее надо искать в жизни «избранного общества». Г-н фон Штернберг был, без сомнения, воспитан для такого общества и вращался в нем с большим удовольствием; в его кругах он нашел, быть может, свою настоящую родину. Что же удивительного, если он питает нежные чувства ко времени, в котором общественные формы были гораздо более определенными и законченными, хотя и более неподвижными и безвкусными, чем нынешние. Гораздо смелее, чем у г-на фон Штернберга, дух века выступил у себя на родине, в Париже, где он пытается всерьез вновь вырвать у романтиков только что одержанную ими победу. Пришел Виктор Гюго, пришел Александр Дюма и с ними стадо подражателей; неестественность Ифигений и Аталий уступила место неестественности Лукреции Борджа, на смену оцепенению пришла горячка; французских классиков уличали в плагиате у древних авторов, — но вот выступает мадемуазель Рашель, и все забыто: Гюго и Дюма, Лукреция
» — «государство — это я». (Слова, приписываемые французскому королю Людовику XIV.) Ред.
** — Беттину фон Арним. Ред.
РЕТРОГРАДНЫЕ ЗНАМЕНИЯ ВРЕМЕНИ
29
Борджа и плагиаты; Федра и Сид прогуливаются на подмостках размеренным шагом и говорят вылощенными александрийскими стихами, Ахилл шествует по сцене, подделываясь под великого Людовика, а Рюи Блаз и мадемуазель де Бель-Иль едва успевают показаться из-за кулис, как сейчас же ищут спасения на немецких фабриках литературных переводов и на немецкой национальной сцене. Какое блаженное чувство должен испытывать легитимист, имея возможность при лицезрении пьес Расина забыть о революции, Наполеоне и великой неделе 37; ancien régime * воскресает во всем своем блеске, светские салоны увешиваются гобеленами, самодержавный Людовик в парчовом камзоле и пышном парике прогуливается но подстриженным аллеям Нерсаля, и всемогущий веер фаворитки правит счастливым двором и несчастной Францией!
Но в то время как в данном случае воспроизведение прош лого не выходит за пределы самой Франции, одна особенность французской литературы прошлого века начинает как будто повторяться в современной немецкой литературе. Я имею в виду философский дилетантизм, который проявляется у некоторых новейших писателей в той же мере, как и у энциклопедистов. Чем там был материализм, тем здесь начинает становиться Гегель. Мундт был первым, кто, выражаясь его собственным языком, ввел в литературу гегелевские категории; Кюне, как всегда, не преминул последовать за ним и написал «Карантин в сумасшедшем доме»38, и хотя второй том «Харак теров» 2в свидетельствует о его частичном отречении от Гегеля, тем не менее первый том содержит достаточно мест, в которых он пытается перевести Гегеля на современный язык. К сожалению, эти переводы относятся к разряду тех, которые нельзя постигнуть без оригинала.
Этой аналогии отрицать нельзя; останется ли верным и по отношению к литературе нынешнего века тот вывод, который упомянутый выше автор сделал из судьбы философского дилетантизма в прошлом веке, а именно, что система приносит с собой в литературу зародыш смерти? Будет ли поле, обрабатываемое поэтическим гением, перерезано неподатливыми корнями системы, превосходящей своей последовательностью все прежние системы? Или эти явления свидетельствуют лишь о той любви, с которой философия идет навстречу литературе и плоды которой с таким блеском проявляются у Хото, Рётшера, Штра уса, Розенкранца и в «Hallische Jahrbücher»? Тогда, конечно, пришлось бы изменить точку зрения, и мы имели бы право
* — старый порядок. Ред.
30 Ф. ЭНГЕЛЬС
надеяться на взаимодействие науки и жизни, философии и современных тенденций, Берне и Гегеля, — на то взаимодействие, подготовка которого уже раньше имелась в виду одной частью так называемой «Молодой Германии» 5. Помимо этих путей остается еще только один, правда, по сравнению с этими двумя несколько комического характера, а именно тот, который исходит из предпосылки, что влияние Гегеля на художественную литературу лишено будет всякого значения. Я думаю, однако, что лить немногие решатся сделать такой вывод.
Но мы должны вернуться назад еще дальше, ко времени, предшествовавшему энциклопедистам и г-же де Ментенон. Дуллер, Фрейлиграт и Бек берут на себя роль представителей второй силезской школы39 XVII в. в нашей литературе. «Цепи и короны», «Антихрист», «Лойола», «Император и папа» — кому все эти произведения Дуллера но манере изображения не напоминают громоподобный пафос «Азиатской Банизы» блаженной памяти Циглера фон Клипхаузена или «Великого герцога Арминия с его светлейшей Туснельдой» Лоэпштойна? 40 А Бек даже превзошел этих добрых мужей своей высокопарностью; отдельные места его стихотворений воспринимаются как продукты XVII в., погруженные в современную настойку из мировой скорби; и Фрейлиграт, тоже не умеющий порою отличать высокопарный язык от поэтического, возвращается целиком к Гофмансвальдау, возрождая александрийский стих * и кокетничая иностранными словами. Нужно, однако, надеяться, что он выбросит вместе с ними свои чужеземные сюжеты:
Поски уносит ветер, и вянет пальмы цвет, —
В объятья родины бросается поэт
С душой, хоть изменившейся, по той же! **
И если Фрейлиграт этого не сделает, то, право же. стихи его через сотню лет будут считаться чем-то вроде гербария или песочницы и, по аналогии с правилами латинского стихосложения, будут использоваться для преподавания естественной истории в школе. Пусть какой-нибудь Раупах рассчитывает лишь на подобного рода практическое бессмертие своих ямбических хроник, но Фрейлиграт, нужно надеяться, еще одарит нас поэтическими произведениями, вполне достойными XIX века. Однако не трогательно ли, что мы в нашей литературе, занимающейся воспроизведением старых сюжетов со времен романти-
* Намек на цикл стихотворений Ф. Фрейлиграга «Александрийский стих». Ред. ** Из стихотворения Фрейлиграта «Тайное судилище в Дортмунде» («Freistub.1 zu Dortmund»). Ред.
РЕТРОГРАДНЫЕ ЗНАМЕЙИЯ ВРЕМЕНИ
31
ческой школы, поднялись уже из XII века в XVII? Тогда, пожалуй, и Готшед не заставит себя долго ждать.
Я, признаюсь, испытываю большое затруднение, когда пытаюсь свести воедино все эти отдельные явления; я, сознаюсь, потерял нити, которые связывают их с катящимся вперед потоком времени. Быть может, они еще не созрели для верной оценки и будут еще расти в объеме и числе. Во всяком случае, достойно внимания, что эта реакция проявляется как в жизни, так и в искусстве и литературе, что жалобы министерских газет находят отклик в тех самых стенах, которые, по-видимому, слышали еще формулу «l'élat c'est moi», и что воплю современных мракобесов в одной области соответствуют в другой области мрак и темнота, царящие в части новейшей немецкой .поэзии.
Написано Ф. Энгельсом Печатается по тексту журнала
в }юяСте 18;i'.ï — январе 1840 г. „ „
Fv ' Перевод с немецкого
Напечатано в журнале
«Telegraph für Deutschland) MM 26,
27 и 28, февраль 1840 г.
Подпись: Фридрих Освальд
32 ]
ПЛАТЕН
Из поэтов, сынов периода Реставрации'", сила которых не была парализована электрическими разрядами 1830 г. и слава которых упрочилась лишь в современную литературную эпоху, заметным сходством отличаются трое: Иммерман, Шамиссо и Платен. У всех троих ярко выраженная индивидуальность, выдающийся характер и сила рассудка, по меньшей мере уравновешивающая их поэтический талант. У Шамиссо преобладают то фантазия и чувство, то трезвый рассудок; в особенности в терцинах внешняя форма совершенно холодная и рассудочная, но под нею слышится биение благородного сердца; у Иммер-мана оба эти свойства борются между собой и образуют тот дуализм, который он сам признает и крайности которого его сильная индивидуальность в состоянии сблизить, но не объединить; наконец, у Платена поэтическая сила отказалась от своей самостоятельности и легко мирится с господством сильного рассудка. Если бы фантазия Платена не могла опереться на этот рассудок и на его замечательный характер, он не стал бы так известен. Поэтому он явился представителем рассудочного начала в поэзии, именно формы, и поэтому же не дано было сбыться его желанию закончить свое поприще значительным трудом. Он, конечно, знал хорошо, что такой большой труд необходим, чтобы увековечить его славу; но он чувствовал также, что для этого ему еще недостает силы, и надеялся на будущее и на свои подготовительные работы; между тем время уплывало, он так и не мог выбраться из своих подготовительных работ и, наконец, умер.
ПЛАТЁН
33
Фантазия Платена робко следовала за смелым движением его рассудка; и когда потребовался гениальный труд, когда нужно было решиться на смелый прыжок, которого рассудок не в состоянии был сделать, фантазия робко отступила. Отсюда проистекало заблуждение Платена, принявшего продукт своего рассудка за поэзию. Его поэтической творческой силы хватило на анакреонтические газели *; временами она сверкала, как метеор, и в его комедиях; но мы должны признать, что то, что является своеобразной особенностью Платена, большей частью было продуктом рассудка и таковым всегда будет признаваться. Его чересчур искусственные газели, его риторические оды будут утомлять; полемика его комедий будет большей частью считаться необоснованной; но придется отдавать должное остроумию его диалогов, возвышенности его монологов и оправдывать его односторонность величием его характера. Литературная репутация Платена в общественном мнении изменится; он станет дальше от Гёте, но ближе к Берне.
Что он и по своим убеждениям ближе к Берне, об этом, кроме многочисленных намеков в комедиях, свидетельствовало также несколько стихотворений в полном собрании сочинений 42, из которых я упомяну лишь оду Карлу X; ряд песен, вызванных к жизни польской освободительной борьбой, не вошел в это собрание, хотя они должны были представлять большой интерес для характеристики Платена. Теперь они вышли в другом издании как приложение к полному собранию 43. Я нахожу в них подтверждение своего взгляда на Платена. Мысль и характер должны здесь сильнее и в более заметной степени, чем в других его произведениях, заменять поэзию. Поэтому Пла-тену редко удается простой склад песни; ему требуются длинные, растянутые стихи, каждая строфа которых содержит законченную мысль или искусственные стопы од, серьезный, размеренный ход которых как бы требует риторического содержания. С искусством стиха Платену приходят и мысли, и это есть сильнейшее доказательство рассудочного происхождения его стихотворений. Кто предъявляет Платену иные требования, того эти польские песни не удовлетворят; но кто именно с этими ожиданиями возьмет книжку в руки, тот будет с избытком вознагражден за недостаток поэтического аромата обилием возвышенных могучих мыслей, выросших на почве благороднейшего характера, и «великолепной страстностью», как прекрасно сказано в предисловии. Жаль, что эти стихотворения не появились на несколько месяцев раньше, чем
* — любовная лирика. Рев,
и
Ф. ЭНГЕЛЬС
немецкое национальное сознание поднялось против имнератор-ско-русской европейской нентархии 44; они были бы наилучшим ответом на нее. Быть может и пентархист 45 нашел бы здесь не одно меткое словечко для своего труда.
Печатается по тексту журнала Перевод с немецкого |
Написано Ф. Энгельсом в декабре 1839 г.
Напечатано в журнале
« Telegraph für Deutschland» Л? 31,
февраль 1840 г.
Подпись; Фридрих Освальд
[НА ИЗОБРЕТЕНИЕ КНИГОПЕЧАТАНИЯ]
Достойно ли поэта петь чертоги
Властителей иль блеск войны кровавой,
Когда звучат, ликуя, трубы славы
На небесах, где обитают боги?
Не стыдно ль вам? Сокровища таланта,
Сиянье славы расточать, о братья,
На тех, кого история навеки
С презреньем осудила на проклятье?
О, пробудитесь! Пусть взовьется в тучи
Благоговейный гимн,
Досель еще неслыханно могучий!
И если вы хотите, чтоб нетленный
Венок расцвел вкруг вашего чела,
Так нужно, чтобы расцвела
И ваша песнь, гремя по всей вселенной!
У древних без нужды не расточался
Священный фимиам:
У алтаря возвышенных деяний,
Возвышенных умов он проливался.
Но вот пришел Сатурн и мощным плугом
Грудь матери-земли он разрыхлил, —
Тогда увидел человек,
Как семена взросли на почве бедной,
И к небесам вознесся гимн победный, —
Сатурн был богом в тот блаженный век.
А ты не бог ли, кто века назад
Но вот встает она, чтоб новый знак Могущества явить, н Рейн холодный Увидел Гутенберга. «Тщетный труд! Что пользы вам, когда своим пером Вы жизнь даете мысли, — Она умрет: над ней уже нависли Покровы тьмы, забвения фантом! Какой сосуд в себя вместить сумеет Бушующие волны Океана? Так нет пути для мысли, заключенной В единый том, во все земные страны! Так что ж? Взлететь? По одному подобью Несметные творит природа жизни, — Так следуй же за ней, мое творенье! И пусть раздастся Истины глагол, Тысячекратным эхом полня дол И в высь летя на крыльях вдохновенья!»
Сказал, — и был станок, и вот Европа,
Ошеломленная, глядит, как в миг,
С великим шумом, словно ветер в бурю,
Прорвавшийся, возник
Тот пламень яростный, что в недрах темных
Ф. ЭНГЕЛЬС
В живую плоть облек и мысль, и слово, Что, раз возникши, улетело б снова, В печатном знаке не найдя преград?
Не будь тебя, — в могилу
Забвения навеки погрузясь,
Само б себя и Время поглотило.
Но ты пришел, — и мысль
Раздвинула границы, что мешали
В младенчестве ей развиваться долгом,
И унеслась, взмахнув крылом, в простор,
Где с Будущим Прошедшее заводит
Торжественный и вещий разговор.
Ты, победитель мрака,
Возрадуйся, бессмертный, похвалам
И почестям, что ныне надлежит
Воздать тебе, возвышенному духу!
И, словно показав в твоем лице,
Какая в ней еще таится сила,
С тех пор природа больше никогда
Такого чуда миру не дарила.
НА ИЗОБРЕТЕНИЕ КНИГОПЕЧАТАНИЯ
Дремал, в глубоких притаившись домнах. О, крепость зла, невежества покров, Созданье гнусной ярости тиранов! Раскрылись недра пламенных вулканов И потрясли гранит твоих основ! Кто этот призрак, мрака порожденье, Нечистый демон, что, забывши стыд, Себе престол кровавый воздвигает, Над павшим Капитолием царит, Всему земному смертью угрожает?
Еще он жив, — по призрачная мощь
Уже слабеет: рушатся вершины,
И далеко вокруг лежат руины.
И царствует на выступе скалы
Одна лишь башпя над громадой горной,
Где крепость возвели сыны войны,
В борьбе позорной,
Откуда низвергаются толпой,
Похитив мощь, с громовым криком, в бой.
И башня та стоит,
Заброшена, являя мрачный вид,
Еще, как прежде, дряхлая, далеко
Грозящее вокруг наводит око, —
Но пробил час, и рушится она;
Тогда гудят равнины
Под грудами обломков, и с тех пор
Она лежит, как пугало лесное,
Как чучело, людской смущая взор.
То был венок, что увенчал впервые
Чело рассудка; смело вспрянул ум,
Духовного взыскуя жадно хлеба,
В своем полете обнимая мир.
Коперник в звездное поднялся небо,
Что плотный некогда скрывал эфир,
И сквозь безмерность далей созерцает
Ярчайшую из звезд,
Что нам лучи дневные посылает.
И чует под ногою Галилей
Земли круговращенье, но ему
Рим ослепленный шлет за то тюрьму.
А шар земной летит, не уставая,
Моря пространств бездонных проплывая,
«Безумцы! Эти жаркие костры,
Что в ярости мне смертью угрожают
И с правдой за меня вступают в бой,
То факелы, что свет несут с собой
И царство правды в мире утверждают!
С любовью и тоской
Моя душа, отдавшись вдохновенью,
Ей вслед глядит, она влечет меня,
Я не боюсь ни смерти, ни огня, —
Так неужель поддамся я сомненью?
Иль, может быть, назад
Мне отступить? Но разве волны Тахо
Когда-нибудь обратно возвращались,
В морской простор однажды устремившись?
Пускай навстречу громоздятся горы,
Им не сдержать кипящий ураган, —
Его несет сквозь встречные заторы
Сама судьба в мятежный океан».
за
Ф. ЭНГЕЛЬС
Светила с ним, горящие, плывут
В полете огненном; тогда был вброшен
В средину их Ньютона быстрый дух;
Он следует за ними,
Оп указует вечный
Им предначертанный движенья круг.
Что пользы в том, что покоришь ты небо,
Найдешь закон, который управляет
Водой и ветром, раздробишь лучи
Неосязаемого света, в землю
Зароешься, чтоб злата колыбель
Иль хрусталя открыть? О, гордый ум,
Вернись к собратьям! Горькая обида
Тогда в его ответе прозвучала:
«Как долго ум с невежеством боролся,
Как тяжко цепь бряцала,
Что тирания в ярости сковала,
Из края в край, от века и до века,
Бросая человека
От рабской доли к смертному одру!
Теперь довольно!» — Пламенную речь
Услышали тираны я призвали
Двух верных слуг к себе: огонь и меч.
НА ИЗОБРЕТЕНИЕ КНИГОПЕЧАТАНИЯ
Настал великий день,
В который смертный из глубин паденья
Воспрянул гордо, полный возмущенья,
Й над простором рек
Пронесся клич: свободен человек!
И полетел, сметая все преграды,
Святой призыв; и эхо понесло
Его чудесно на крылах могучих,
Что создал Гутенберг;
И, окрыленный, вмиг
Он взвился над горами, над морями,
Господствуя, свободный, над ветрами.
Не заглушил его тиранов крик,
И мощно прозвучал во всей природе
Призыв рассудка: человек свободен!
О, слово сладкое: свободен! Сердце Трепещет, ширясь, твой заслышав звук; Тобой зажженный дух, Охваченный священным вдохновеньем, Взмывает ввысь на огненных крылах И радостно кружится в облаках. Вы, внемлющие песне Моей, о, где вы, смертные? Я вижу С высот, как медные врата судьбы Отверзлись — и, порвав покров времен, Грядущее простерлось предо мною! И вижу я, что шар земной отныне Не жалкая планета, где царят Война и зависть в яростной гордыне.
Исчадья зла, они навек исчезли,
Как прекращается ужасный мор,
Как черная чума уходит, если
Суровый Аквилон подует с гор.
Все люди равными отныне стали,
Распался гнет губительных оков;
Ликующие клики прозвучали:
Тиранов нет, нет более рабов!
Любовь и мир на всей земле настали,
Любовь и мир вдыхает все вокруг,
«Любовь и мир!» — гремят раскатом дали.
А в небе бог, на троне золотом,
Простер свой скипетр вниз, благословляя, -
40 Ф. ЭНГЕЛЬС
Да радость и веселье спидут в мир,
Как в древние века,
Потоком мощным землю затопляя.
Ты видишь, видишь этот обелиск, Сей памятник прекрасно-величавый, — Он ослепляет, словно солнца диск! Не так могущественны пирамиды, Создание рабов, что, их же мощью Потрясены, свои склонили главы! Пред ним неугасимо Струится аромат,
Что Гутенбергу в изумленье люди В знак благодарности везде кадят. Хвала тому, кто темной силы чванство Повергнул в прах, кто торжество ума Пронес сквозь бесконечные пространства; Кого в триумфе Истина сама, Осыпавши дарами, вознесла! Борцу за благо — гимны без числа!
Бремец
Переведено Ф. Энгельсом в начале 1840 г.
Напечатано в «Gutenbergs- Album ». Braunschweig , 1840
Подпись: Фридрих Энгельс
Печатается по тексту алъбо/лс Перевод с немегского
[ 41
ИОЭЛЬ ЯКОБИ
Акробатическая труппа Гёрреса приобрела в лице Йоэля Якоби ценного сотрудника. Прежде партию паяца исполнял сам г-н Гвидо Гёррес, но его шутки не пользовались большим успехом у публики; напротив, новый член труппы недавно еще раз доказал поразительнейшим образом в своей «Борьбе и победе» *, что у него призвание к этой роли. Человек столь разносторонний, которому равно к лицу красный колпак и пурпурная мантия Давида, фрак кандидата, жаждущего долж ности, и власяница новообращенного, который с удовольствием берет на себя труд ходячей рекламы, нося на груди номер « Berliner politisches Wochenblatt», а на спине каталог издатель ской фирмы Манц в Регенсбурге, — такой человек легко справ ляется с любой ролью. И вот ныне он впервые выступает в новой роли, нисколько не смущаясь, и, «вещая о спасении и мире, о борьбе и победе» 47, косится одним глазом на орден Красного Орла, а другим на митру епископа.
«Чем прикажете повеселить вас?» — спрашивает он публику. — «Какой год издания вам угоден: 1832 или же 1834, 1836 или 1839? Кого мне вам продекламировать: Марата или Ярке, Давида или Гёрреса, или Гегеля?» Но он великодушен и дает нам рагу из всех реминисценций, которые ему удалось выловить в пустыне своей головы, и, действительно, он преподносит нам нечто увеселительное.
Положительно недоумеваешь, с какой стороны подойти к этой бессмыслице. Мне незачем останавливаться на вероломстве
* Регенобург, 1840.
42
Ф. ЭНГЕЛЬС
образа мыслей, на хаотическом смешении понятий, характеризующих также и эту книжку автора; ведь перед нами полупомешанный, в голове которого собственные, уродливые зародыши мыслей справляют безудержную оргию с понятиями, заимствованными у других! Какое же представление имеет наш поэт, например, о своем прошлом, если он называет себя «тихим человеком»? Тот, кто в течение восьми лет беспрестанно кричит, беснуется и распинается за революцию, против революции, за Пруссию, за папу, он — тихий человек? Он, чьи жалобы всегда были одновременно и обвинениями * против других, — этот прирожденный доносчик, который всегда брал людей под подозрение целыми массами, — его ли относить к разряду тихих граждан страны?
Словесная путаница Франца Карла Йоэля Якоби вполне соответствует путанице его мыслей. Я бы никогда не мог пове рить, что немецкий язык способен так буквально передавать самые путаные представления. Слова, никогда ранее рядом не стоявшие, сваливаются здесь в одну кучу, взаимно исключаю щие понятия связываются воедино каким-нибудь всемогущим глаголом; самые благонравные, самые невинные выражения внезапно оказываются среди реминисценций из революционных лет Йоэля, среди подозрительных фраз Менделя, Лео и Гёрреса, среди ложно понятых мыслей Гегеля; над всем этим поэт размахивает своим бичом, и дикая стая неистово несется вперед, ломая все на своем пути, спотыкаясь и падая, и, наконец, обретает покой в лоне единоспасающей церкви.
Истинное содержание этого шедевра, написанного в духе псевдопараллелизма, в стиле старой «импозантной манеры все говорить дважды» (а то и трижды и четырежды), состоит из лирических жалоб иудея и новообращенного, а затем из жалоб католика, в которых автор выходит за пределы одностороннего лирического субъективизма и развивает чисто современную драму. В центре ее выступает энергичная личность автора в трагическом облике (во всяком случае, он являет собой достаточно печальное зрелище), и над присущей ему безотрад ной путаницей восходит, наконец, средневековая заря католи ческой церкви. Во весь свой богатырский рост поднимается из современного хаоса новый пророк Йоэль и предвещает гибель всем революционным, либеральным, гегелингским 48 и протестантским устремлениям, которые должны уступить место новому веку скудомыслия. Предается проклятию все, что не скло няется перед посохом; лишь «прусское отечество» удостаи-
* Игра слов: «Klagen» — «жалобы»; «verklagen» — «обвинения». Ред.
ЙОЭЛЬ ЯКОБИ
43
ваётся pia desideria *; напротив, карлистские баски и «бельгийский соловей» погибают к радости своего владыки Лойолы 19. Видимо, терроризм якобинской эпохи 60 хорошо сохранился в памяти г-на Якоби. Кровавая расправа производится над всеми врагами иезуитизма и монархического принципа, прежде всего над новыми философами, которые носят кинжал в ножнах из запутывающих понятий, а под своим пестрым рубищем — всем знакомый саван (но крайней мере, г-н Якоби с давних пор очень хорошо его знает), в котором пастыри и государи вместе вкушают смертный сон. Но новый пророк знает философов: «Я всегда понимал вас», — говорит он сам. Однако самому учителю ** он выносит оправдательный приговор, ибо некоторые идеи учителя попали, как снег, в разгоряченный мозг г-на Якоби и там, конечно, превратились в воду. Перед следующим далее хором коршунов и сов и перед адским ликованием критика, естественно, замолкает.
В Йоэле Якоби проявилась та ужасающая крайность, к которой в конце концов неминуемо приходят все рыцари скудоумия. Туда же в конечном счете ведет всякая вражда к свободной мысли, всякая оппозиция против абсолютной власти духа, выступает ли она в виде дикого, необузданного санкюлотизма или в виде бессмысленного и подлого раболепия; носит ли она пробор пиетиста или тонзуру католического попа. Йоэль Якоби — живой трофей, эмблема победы, одержанной мыслящим духом. Каждый, кто только выступал в защиту девятнадцатого века, может с торжеством взирать на этого потерпевшего крушение поэта своего времени, ибо рано или поздно ему уподобятся все враги этого века.
Печатается по тексту журнала Перевод с немецкого |
Написано Ф. Энгельсом в январе — март« 1840 г.
Напечатано в журнале
«Telegraph für Deutschland» M SS,
апрель 1840 г.
Подпись; Фридрих О с в а л ъв
* — благочестивых пожеланий. Ред. *• Имеется в виду Гегель. Ред.
44 ]
РЕКВИЕМ ДЛЯ НЕМЕЦКОЙ «ADELSZEITUNG» 81
Dies irao, dies
ilia Saocla
solvot in favilla
*
Тот день, когда Лютер извлек первоначальный текст Нового завета и с помощью этого греческого огня превратил в прах и пепел столетия средневековья с их всесилием сеньориальной власти и бесправием крепостных, с их поэзией и скудомыслием, — тот день и последовавшие за ним три столетия породили, наконец, время,
«при котором ведущее место целиком принадлежит общественному мнению, время, о котором Наполеон, — а ему, несмотря на его очень многие предосудительные, особенно в глазах немцев, качества, нельзя отказать в редкой проницательности, — сказал: «Le journalisme est une puissance»» **.
Я привожу здесь эти слова лишь для того, чтобы показать, как мало средневекового духа, т. е. скудомыслия, в проспекте «Adelszeitung», откуда они заимствованы 52. Немецкая «Adelszeitung» призвана была увенчать собой это общественное мнение и пробудить его сознание. Ибо ясно: Гутенберг изобрел книгопечатание не для того, чтобы помочь распространять по свету путаные мысли какому-нибудь Берне — этому демагогу, или Гегелю, который спереди раболепен, как доказал Гейне, а сзади революционен, как доказал Шубарт 53, или какому-нибудь другому бюргеру; — нет, он изобрел его единственно для того, чтобы дать возможность основать «Adelszeitung». — Мир ей, она отошла в вечность! Она взглянула только украдкой,
* — «Гнева день — день разрушенья, преврати г весь мир он в тленье». Слова из заупокойной католической мессы — реквиема. Другие латинские цитаты, встречающиеся в этой статье, тоже заимствованы оттуда. Ред. » * — «Печать — это сила». Ред.
реквием для немецкой «adelszeitong»
45
робко на этот гадкий, несредневековый мир, и ее чистая девичья душа, или, вернее, душа благородной девицы, отпрянула в трепете перед мерзостью запустения, перед грязью демократической canaille *, перед ужасающим высокомерием тех, кто не имеет доступа ко двору, перед всеми теми прискорбными обстоятельствами, взаимоотношениями и неурядицами нашего времени, которые, появляясь у ворот баронских замков, удостаиваются приветствия хлыстом. Мир ей, она отошла в вечность, она не видит больше ничтожества демократии, потрясения основ существующего, слез высокородных и высокоблагородных, она опочила вечным сном.
Requiem acternam dona ei, Domine! **
И все-таки мы многое потеряли с ее кончиной! Как радо вались во всех салонах, куда допускаются лишь господа, насчитывающие не менее чем шестнадцать поколений предков, как ликовали на всех, наполовину потерянных, аванпостах правоверной аристократии! Вот сидит в наследственном кресле старый сиятельный папаша, окруженный любимыми собаками, держа в правой руке наследственную трубку, а в левой наследственный арапник, и благоговейно изучает допотопное генеалогическое древо в первой книге Моисея, как вдруг раскрывается дверь и ему приносят проспект «Adelszeitung». Высокоблагородный, заметив напечатанное большими буквами слово дво рянская, поспешно поправляет очки и с чувством блаженства читает листок; он видит, что в новой газете уделено место также и семейным новостям, и радуется при мысли о своем будущем некрологе — с каким интересом он прочел бы его сам! — когда в один прекрасный день он присоединится к сонму своих пред ков. — Но вот во двор замка въезжают галопом молодые господа; старик поспешно посылает за ними. Г-н Теодерих «фон дер Нейге» *** загоняет ударом хлыста лошадей в конюшню; г-н Зиг варт сшибает с ног нескольких лакеев, наступает на хвост кошке и рыцарски отталкивает в сторону старого крестьянина, который пришел с просьбой и получил отказ; г-н Гизелер приказывает слугам под страхом телесного наказания тщательнейшим образом приготовить все для охоты; наконец, юные бароны с шумом входят в зал. Собаки с лаем бросаются им навстречу, но ударами арапников их загоняют под стол, и г-н Зигварт фон дер Нейге, успокоивший любимую собаку пинком сиятельной ноги, на этот раз не встречает со стороны
* — черни. Ред. •• — Вечный покой даруй ей, господи! Ред. ••* «Neige» означает «остаток», «последыш». Ред.
3 М. и Э., т. 41 •
46
Ф. ЭНГЕЛЬС
восхищенного отца даже обычного в таких случаях сердитого взора. Г-н Теодерих, который кроме библии и родословной читал еще кое-что в энциклопедическом словаре и потому правильнее других произносит иностранные слова, должен прочесть вслух проспект, а старик, проливая слезы радости, забывает про указ о выкупе и про обложение дворян налогами.
Как нравственно-скромно-снисходительно прискакала милостивая госпожа в современный мир на своем белом бумажном иноходце, как смело глядели вперед оба ее рыцаря — бароны с головы до ног, в каждой капле крови — плод шестидесяти четырех равных бракосочетаний, в каждом взгляде — вызов! Первый — г-н фон Альвенслебен, который гарцевал раньше на своем рыцарском боевом коне по тощим степям французских романов и мемуаров, а теперь решился напасть на дикарей-бюргеров. На его щите начертан девиз: «Благоприобретенное право никогда не может стать несправедливостью», и он громким голосом кричит на весь мир: «Дворянство в прошлом имело счастье отличиться, теперь оно почивает на лаврах, или, говоря проще, разленилось; дворянство мощной рукой защищало князей, а тем самым и народы, и я позабочусь о том, чтобы эти великие деяния не были забыты, а моя возлюбленная «Adelszeitung» — reqniescat in расе * — прекраснейшая в мире дама, и кто это отрицает, тот...»
Но тут благородный рыцарь летит с лошади, и на смену ему плетется рысцой на ристалище г-н Фридрих, барон де ла Мот Фуке. Старый «светло-гнедой» Росинант, у которого от продолжительного пребывания в конюшне отвалились подковы, — этот гиппогриф, который не был упитанным даже в лучшие свои времена и давно уже прекратил романтические прыжки под седлом северных богатырей, начал вдруг бить копытом землю. Г-н фон Фуке позабыл ежегодный поэтический комментарий к «Berliner politisches Wochenblatt», приказал почистить панцирь, вывести старого слепого коня и с величием одинокого героя двинулся в путь, чтобы принять участие в крестовом походе идей времени. Но, чтобы честолюбивое бюргерское сословие не подумало, что надломленное копье старого богатыря направлено против него, Фуке кидает ему вступительное слово64. Столь снисходительная милость заслуживает рассмотрения.
Вступительное слово поучает нас, что всемирная история существует не для того, чтобы осуществить понятие свободы, как весьма ошибочно полагает Гегель, а лишь для того, чтобы доказать необходимость существования трех сословий, причем gBO-
* — на почиет о миром. Рев,
РЕКВИЕМ ДЛЯ НЕМЕЦКОЙ «ADELSZEITUNG»
47
ряне обязаны воевать, бюргеры — мыслить, крестьяне — пахать. Однако это не должны быть кастовые различия; сословия должны взаимно поддерживать и обновлять друг друга, но не путем неравных браков, а путем возведения в высшее сословие. Конечно, трудно понять, каким образом это «прозрачное, как родниковая вода, озеро» дворянства, которое образовалось из чистых источников, бивших с высот разбойничьих замков, может нуждаться еще в каком-то освежающем пополнении. Но благородный барон разрешает людям, которые были не только бюргерами, но и «конюхами рыцарей», а, может быть, даже портняжными подмастерьями, обновлять дворянство. Однако г-н Фуке не говорит, каким образом дворянство должно обновлять другие сословия, — вероятно, с помощью опустившихся из рядов дворянства субъектов. Или же — поскольку г-н Фуке в своей доброте готов согласиться, что дворянство внутренне, собственно говоря, нисколько не лучше черни, — может быть, для дворянина возвышение в бюргерское сословие или даже в крестьянское сословие будет столь же почетно, как дворянский диплом для бюргера? В государстве г-на Фуке уж позаботятся о том, чтобы философия не очень-то поднимала голову. Кант со своими идеями вечного мира ъъ попал бы там на костер, ибо при вечном мире дворяне не могли бы драться, в лучшем случае этим занимались бы разве лишь подмастерья.
Несомненно, что за свое основательное изучение истории и государствоведения г-н Фуке заслуживает возведения в мыслящее, т. е. бюргерское, сословие; он превосходно наловчился отыскивать среди гуннов и аваров, среди башкир и могикан и даже среди допотопных людей не только почтенную публику, но даже и знатное дворянство. К тому же он сделал совершенно новое открытие, — что в средние века, когда крестьяне были крепостными, они встречали любовь и ласку со стороны двух других сословий и платили им тем же. Его язык несравненен, он мечет в читателя «проникающие до самых корней размеры» и «умеет извлекать золото из явлений в себе (Гегель — Саул среди пророков) самых темных».
Et lux
perpétua luceat eis
* —
они поистине нуждаются в этом.
У покойной «Adelszeitung» было еще так много прекрасных мыслей, например, мысль о дворянском землевладении и еще сотни других, что восхвалять все эти мысли было бы невозможным делом. Но счастливейшая ее мысль состояла, однако,
* — И пусть вечный свет просияет им. Ред. 3*
48
Ф. ЭНГЕЛЬС
в том, чтобы уже в самом первом своем номере поместить среди объявлений извещение об одном неравном браке. Готова ли она с такой же гуманностью причислить г-на фон Ротшильда к немецкому дворянству, — об этом она не сообщила. Да утешит господь бог горестных родителей, да возведет усопшую в небесное графское достоинство.
Пусть спит она спокойно До страшного суда! —
Мы же споем ей реквием и произнесем надгробную речь, как это подобает честному бюргеру.
Tuba mirum spargens sonum Per sepulcra regionum Coget omrtes ante thronum
*.
Разве вы не слышите трубного гласа, опрокидывающего могильные плиты и заставляющего радостно колебаться землю, так что разверзаются гробницы? Настал судный день, день, который никогда больше не сменится ночью; дух, вечный царь, воссел на своем троне, и у ног его собираются народы земли, чтобы дать отчет о своих помыслах и деяниях; новая жизнь прони зывает весь мир, и старое древо народов радостно колышет свои покрытые листвой ветви в дыхании утра, сбрасывая увядшие листья; ветер уносит их и собирает в один большой костер, который сам бог зажигает своими молниями. Свершился суд над земными поколениями, суд, который дети прошлого прекратили бы столь же охотно, как процесс о наследстве; но вечный судия неумолим, и грозен его пронизывающий взор; талант, которого они не использовали, отнимается у них, и они низвергаются во тьму кромешную, где их не усладит ни единый луч духа.
Написано Ф. Энгельсом в январе — апреле 1840 г.
Напечатано в журнале «Telegraph für Deutschland» MM 59 и 60; апрель 1840 г.
Подпись; Фридрих Освальд
Печатается по тексту журнала Перевод с немецкого
* — Трубный глас чудесной силы возвещает: из могилы пред всевышним веян предстань. Ред.
[ 49
СОВРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ5«
I
КАРЛ ГУЦКОВ КАК ДРАМАТУРГ
Можно было ожидать, что после известной статьи Гуцкова в «Jahrbuch der Literatur» б7 у его противников — за исклю чением Кюне, с которым тут разделались слишком поверхностно, — сразу же возгорится благородная жажда мести. Но ожидать чего-либо подобного от наших литераторов значило бы плохо понимать присущий им эгоизм. Весьма знаменательно, что «Telegraph» * в своем курсовом бюллетене литературы принял собственную оценку каждого писателя за нормальную котировку. Итак, можно было предвидеть, что с этой стороны новейшим произведениям Гуцкова будет оказан не особенно дружелюбный прием.
Однако среди наших критиков есть люди, которые кичатся своим беспристрастным отношением к Гуцкову, и другие, которые сами признаются в чрезвычайной благосклонности к его литературной деятельности. Последние сильно превознесли его «Ричарда Сэведжа» б8, того самого «Сэведжа», которого Гуцков в лихорадочной поспешности написал за двенадцать дней, а его «Саула» 59, кодорого с такой явной любовью писатель вынашивал и так заботливо лелеял, встретили парой слов, равносильных полупризнанию. В то время как «Сэведж» шел с блестящим успехом на всех театральных сценах и все журналы были запол нены рецензиями о нем, тем, кто не имел возможности познакомиться с этой драмой, следовало бы изучать драматический талант Гуцкова на «Сауле», доступном в опубликованном виде. А между тем как мало газет поместили даже поверхностную
• — «Telegraph für Deutschland». Ред.
50
Ф. ЭНГЕЛЬС
рецензию на эту трагедию! Поистине не знаешь, что и думать о наших литературных делах, если сравнить это пренебрежение с дискуссиями, вызванными «Странствующим поэтом» Бека 29 — стихами, право же, значительно более далекими от классического образца, чем «Саул» Гуцкова.
Но прежде чем перейти к разбору этой драмы, нам следует заняться двумя драматическими этюдами, появившимися в «Книге набросков»ео. Первый акт незаконченной трагедии «Марино Фалъери» показывает, как умеет Гудков обработать и довести до завершения каждый отдельный акт, как владеет он искусством диалога, придавая ему тонкость, грацию и остроумие. По в этом отрывке не хватает действия, содержание его можно передать в трех словах, и в силу этого он покажется на сцене скучным даже тому, кто умеет ценить искусство исполнения. Исправить что-нибудь здесь, разумеется, трудно: действие построено таким образом, что ничего перенести в первый акт из второго нельзя без ущерба для последнего. По здесь-то и сказывается настоящий драматург, и, если Гудков действительно таков, а я в этом убежден, он успешно справится в целом с этой проблемой в обещанной трагедии, которая, будем надеяться, в недалеком будущем будет закончена.
«Гамлет в Виттенбергеь уже дает нам общие контуры целого. Гуцков хорошо сделал, предложив здесь лишь наброски; ведь самая удачная часть — сцена, в которой появляется Офелия, — при более детальном изображении оскорбляла бы наши чувства. Зато мне совершенно непонятно, как мог Гуцков, желая зародить в душе Гамлета сомнение — немецкий элемент, устроить ему встречу с Фаустом. Нет никакой нужды привносить это направление в гамлетовскую душу извне: оно там давно и является его прирожденным свойством. Иначе Шекспир, конечно, не преминул бы его особо обосновать. Гуцков ссылается здесь на Берне, но именно последний наряду с раздвоением подчеркивал цельность характера Гамлета 61 . A каким образом у Гуцкова эти элементы проникают в духовный мир Гамлета? Может быть, в силу проклятия, которое Фауст обрушивает на голову молодого датчанина? Такие приемы с dens ex machina * сделали бы невозможной всякую драматическую поэзию. Или благодаря подслушанному Гамлетом разговору Фауста с Мефистофелем? Во-первых, в этом случае утратило бы свое значение проклятие, во-вторых, нить, ведущая от этих речей к характеру шекспи-
* — буквально: с «богом из машины» (в античных театрах актеры, изображавшие богов, появлялись на сцене с помощью особых механизмов); в переносном смысле: неожиданно появляющееся лицо или неожиданная, не вытекающая из хода событий ситуация. Ред.
СОЙРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРЙАЯ ЖЙЗЙЬ 51
ровского Гамлета, зачастую столь тонка, что ее теряешь из виду, и, в-третьих, разве Гамлет мог бы тотчас же вслед за этим так равнодушно говорить о посторонних вещах? Иначе обстоит дело с появлением Офелии. Здесь Гуцков либо до конца постиг Шекспира, либо его дополнил. Это своего рода колумбово яйцо; после того как в течение двухсот лет критики спорили об этом, дается разгадка, столь же оригинальная, как и поэтичная и, вероятно, единственно возможная. И написана эта сцена мастерски. Тот, кого известная сцена в «Вали» 62 еще не убедила, что Гуцков владеет фантазией, что он — не человек холодного рассудка, тот поймет это теперь. Нежное, поэтическое дыхание, которым овеян воздушный образ Офелии, дает больше, чем можно требовать от простого наброска. — Совершенно неудачны строфы, которые произносит Мефистофель. Чтобы воспроизвести язык гетевского «Фауста», гармонию, которая звучит в его только с виду вольных стихах, нужно быть вторым Гёте; от прикосновения любой другой руки этот легкий стих делается деревянным и тяжеловесным. Спорить с Гуцковым о концепции принципа зла я здесь не намерен.
Переходим к главному предмету нашей беседы — «Царю Саулу». Гуцкову ставили в упрек, что, прежде чем выпустить «Сэведжа», он многократно трубил во все трубы на страницах «Telegraph», хотя весь этот шум подняли из-за двух-трех небольших заметок; когда другие организуют благосклонный прием своим произведениям силами нанятых музыкантов, об этом никто не задумывается, но Гуцкову, который одному высказал в лицо суровую правду, а другого, может быть, задел маленькой несправедливостью, это засчитывается как серьезное преступление. Относительно «Царя Саула» эти упреки вовсе неуместны. Он вышел в свет без предварительных оповещений, не было ни газетных заметок, ни публикаций отрывков в « Tele graph». Та же скромность присуща самой драме: никаких сценических эффектов, возникающих с громом и молнией из морских пучин водянистого диалога на манер вулканических островов, никаких помпезных монологов, восторженная или трогательная риторика которых призвана скрывать драматические прорехи; здесь все развивается спокойно, органично, сознательная поэтическая сила уверенно ведет действие к развязке. И разве когда-нибудь наша критика прочтет такое произведение и напишет затем статью, пестрые цветы красноречия которой сразу выдают бесплодную, песчаную почву, породившую их? Я ставлю «Царю Саулу» в большую заслугу именно то, что его красоты не лежат на поверхности, что их надо отыскивать, больше того — что . по первом прочтении книгу
52
Ф. ЭНГЕЛЬС
можно, пожалуй, пренебрежительно отложить в сторону. Заставьте образованного человека позабыть на миг о знаменитости Софокла и предложите ему сделать выбор между «Антигоной» и «Саулом». Я убежден, что при первом чтении он объявит то и другое произведение в равной мере плохими. Этим я, разумеется, не хочу сказать, что «Саула» можно поставить рядом с величайшим творением величайшего из греков. Я хочу лишь показать, сколь превратны суждения, выносимые с поверхностным легкомыслием. Забавно было видеть, как некоторые заклятые враги автора, внезапно вообразив, что они одержали неслыханный триумф, ликующе указывали перстом на «Саула» как на вечно памятный образец бездарности и антихудожественности Гуцкова; как, не умея разобраться в Самуиле, они применили к нему изречение: «Я не знаю, жив он или мертв». Смешно было видеть, как наглядно, сами того не сознавая, они выставляли напоказ свою крайнюю поверхностность. Но Гудков мояшт быть спокоен; так бывало с пророками и до него, а в конечном счете его Саул тоже будет зачислен в пророки. С тем же пренебрежением относились они к драмам Людвига Уланда, пока не открыл им на него глаза Винбарг 27. Именно, драмы Уланда со скромной простотой их формы имеют много родственного с «.Саулом».
Другая причина того, что верхоглядство так легко разделалось с «Саулом», коренится в своеобразном понимании исторического предания. Об исторических произведениях, столь широко известных, как первая книга Самуила *, и подвергавшихся неоднократно столь различным толкованиям, у каждого имеется своя собственная точка зрения, которую он и хотел бы увидеть хоть отчасти отображенной или учтенной в стихотворном произведении при поэтической переработке этого материала. Один стоит за Саула, другой — за Давида, третий — за Самуила. И каждый, как бы он горячо ни клялся и ни заверял, что намерен уважать точку зрения писателя, бывает все же сам задет, если его собственный взгляд не учитывается. Но Гуцков поступил очень правильно, покинув проторенную дорогу, где самая заурядная телега найдет колею. Хотел бы я видеть человека, который взялся бы создать в трагедии образ подлинно исторического Саула. Меня не удовлетворяют сделанные до сих пор попытки вернуть историю Саула на чисто историческую почву. Историческая критика Ветхого завета не покинула еще область изжившего себя рационализма. Возьмись за это какой-нибудь Штраус, ему пришлось бы еще много поработать, чтобы четко
* Библия. Ветхий завет. Первая книга царств. Ред.
СОВРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ
53
разграничить, что принадлежит мифу, что — истории и какие искажения внесли священники. Далее, разве тысячи неудачных попыток не доказали, какой бесплодной почвой для драмы является Восток как таковой? И где в истории то более высокое начало, одерживающее победу в то время, когда терпят крах пережившие себя личности? Ведь не Давид же это? Он по-прежнему остается подвержен влиянию священников и если является поэтическим героем, то лишь в том неисторическом освещении, в котором преподносит его библия. Итак, Гудков не только воспользовался здесь присущим каждому поэту пра вом, но и устранил препятствия, мешающие поэтическому изображению. В самом деле, как бы выглядел подлинно историче ский Саул в том облачении, которым наградили его эпоха и национальность? Представьте себе, как он изъясняется языком дровнеиудсйских параллельных метафор, как все его представления связаны с Иеговой, все его образы с древнееврейской религией; представьте исторического Давида, изрекающего фразы из псалмов, — об историческом Самуиле и речи быть не может, и подумайте, допустимы ли такие действующие лица в драме? Здесь категории времени и национальности надо было отбросить, очертания характеров, как они даны в библейской истории и в последующей критике, должны были претерпеть немало весьма необходимых изменений; здесь у них много из того, что в исторической действительности было лишь догадкой или, в лучшем случае, смутным представлением, потребовалось довести до ясного понимания. Так, поэт с полным правом допустил наличие у своих действующих лиц, например, понятия церкви. — Ив этом отношении Гуцков заслуживает лишь самую горячую похвалу, учитывая то, как он разрешил свою задачу. Нити, из которых сотканы его характеры, все находятся в первоисточнике, хотя и в весьма запутанном виде; некоторые нити ему пришлось извлечь и отбросить, но только самый пристрастный критик может упрекнуть его в том, что он привнес нечто чуждое — за исключением сцены с филистимлянами.
В центре драмы группируются три характера, своеобразная обрисовка которых Гуцковым по существу и делает его сюжет трагическим. Здесь сказывается подлинно поэтическое понимание истории; никогда меня не убедят в том, что «человек холодного рассудка», «склонный дискутировать», способен извлечь из сбивчивого рассказа то, что сможет привести к высокотрагической развязке. Эти три характера — Саул, Самуил и Давид. Саул замыкает целый период истории еврейского народа, эпоху судей и героических сказаний; Саул — последний
54
Ф. ЭНГЕЛЬС
израильский нибелунг, уцелевший от поколения богатырей в эпоху, которой он не понимает и которая его не понимает. Саул — эпигон, первоначально предназначенный сверкать мечом в эпоху туманных мифов, чья беда в том, что ему довелось жить в эпоху распространения культуры, в эпоху, ему чуждую, обрекающую на ржавчину его меч и которую он в силу этого пытается повернуть вспять. Вообще же он человек благородный, которому ничто человеческое не чуждо; но любовь ему неведома, он не узнает ее, когда она приходит к нему в одеянии нового времени. Эту новую эпоху и ее проявления он считает порож дением священников, тогда как священники ее лишь подготовили, являясь только орудием в руках истории, из иерархического посева которой вырастают невиданные ростки. Саул борется против новой эпохи, по она шагает через него, приобретая в своем стремительном движении гигантскую силу, она крушит все, что ей противоборствует, в том числе и великого благородного Саула.
Самуил стоит на рубеже перехода к культуре; в качестве привилегированных носителей образования священники здесь, как и всюду, подготавливают переход к культуре у варварских народов, но образованность проникает в гущу народа, и священники, чтобы утвердить свое влияние в противовес народу, вынуждены прибегать уже к другому оружию. Самуил — настоящий священник, для которого иерархия — святая святых; он твердо верит в свою божественную миссию, он убежден, что с ниспровержением власти священников гнев Иеговы обрушится на народ. С ужасом видит он, что народ, раз он требует царя, уже слишком много знает. Он видит, что моральная сила, импонировавшее священное облачение уже не воздействуют на народ. Он вынужден использовать изворотливость как оружие и незаметно становится иезуитом. Но кривые дороги, на которые он теперь вступил, вдвойне ненавистны царю; тот никогда не мог питать дружественных чувств к священникам. И насколько Саул в ходе борьбы был слеп к знамениям времени, настолько же быстро он вскоре стал разбираться в махинациях священников.
Третий, выходящий победителем из этой борьбы, это — представитель новой исторической эпохи, в которую иудейство поднимается на новую ступень своего сознания, — Давид, по человечности равный Саулу, а в понимании эпохи значительно его превосходящий. Вначале он выступает как воспитанник Самуила, только что вышедший из школы. Но он не настолько подчинил свой разум авторитету, чтобы лишить его эластичности, разум воспрянул и вернул Давиду его самостоятельность.
СОВРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ
55
Как бы еще ни импонировал ему Самуил лично, разум неизменно помогает ему преодолеть это влияние, а поэтическая фантазия заново создает ему новый Иерусалим, сколько бы проклятий ни обрушивал на его голову Самуил. Саул не может с ним примириться, так как цели этих двух противоположны; а если он говорит, что ненавидит в Давиде лишь то, что обманом внесено в его душу священниками, он опять-таки смешивает результат властолюбия священников с чертами новой эпохи. И вот на наших глазах Давид из робкого мальчика вырастает в представителя целой эпохи, и, таким образом, исчезают кажущиеся противоречия в его образе.
Чтобы не прерывать развития этих трех характеров, я намеренно обошел вопрос, поднятый всеми критиками, которые дали себе труд хоть раз прочесть «Саула»: вопрос о том, появляется ли Самуил в сцене с ведьмой и в конце драмы во плоти и крови или дух его произносит там предназначенные ему речи. Допустим, что при ознакомлении с драмой этот вопрос не только не получает ответа без труда, но, пожалуй, вообще не может получить удовлетворительного ответа; неужели же это такой большой порок? На мой взгляд, вовсе нет: принимайте его за кого угодно, а если есть у вас на то охота, затевайте скучнейшие дискуссии на эту тему. Ведь и с Шекспиром произошло то же самое: насчет помешательства Гамлета все критики и комментаторы вот уж целых два века судят и рядят «вдоль и поперек и вообще во всех направлениях» "3, рассматривая его со всех сторон. Между тем Гуцков не так уж и усложнил проблему. Ему давно известно, как смешны привидения среди бела дня, как mal à propos * появляется Черный рыцарь в «Орлеанской деве» ** и что как раз в «Сауле» привидения были бы совершенно неуместны. В особенности в сцене с ведьмой легко разглядеть, кто скрывается под маской, даже если бы старый первосвященник еще раньше, до того как зашла речь о смерти Самуила, не появлялся в подобном же виде.
Из остальных характеров пьесы лучше всех обрисован Авенир, который предан Саулу в силу глубокого убеждения и полной гармонии душ и в котором воин и враг священников совершенно оттеснил человека на задний план. Зато меньше всех удались Ионафан и Михаль. Ионафан с начала и до конца разглагольствует о дружбе, изливается в своей любви к Давиду, не идя, однако, при этом дальше слов. Он весь изошел дружбой к Давиду и утратил при этом всякое мужество и всякую силу. Его
* — некстати. Ред. • * Ф. Шиллер. «Орлеанская дева», действие Ш, сцена 9. Ред.
56
Ф. ЭНГЕЛЬС
податливость и мягкотелость нельзя даже назвать характером. Здесь Гудков оказался в затруднении, не зная, что делать с Ионафаном. Во всяком случае, в таком виде он не нужен. Михаль дана совершенно неопределенно и лишь до некоторой степени охарактеризована своей любовью к Давиду. Как неудачны эти две фигуры, яснее всего видно из сцены, где они беседуют о Давиде. Их речи о любви и дружбе совершенно лишены той бросающейся в глаза остроты, того богатства мысли, к которым нас приучил Гудков. Одни фразы, которые и не совсем правдивы и не совсем лживы. Ничего характерного, ничего рельефного. — Церуя — та же Юдифь. Не знаю, то ли Гудков, то ли Кюне однажды сказал, что Юдифь, как всякая женщина, ломающая преграды, стоящие на пути ее пола, совершив свое дело, должна умереть, чтобы не казаться безобразной; соответственно умирает и Церуя. — Характеристика князей-филистимлян сама по себе превосходна и изобилует ценными чертами; на месте ли это в данном произведении — другой вопрос, он будет рассмотрен ниже.
Читатель любезно освободит меня от дальнейшего разбора самой текстуры драмы. Но все же необходимо кое на что обратить внимание, в частности на экспозицию. Она превосходна и содержит черты, по которым можно безошибочно узнать большой драматургический талант Гуцкова. Вполне соответствует бурному, порывистому характеру Гуцкова появление народных масс лишь в коротких сценах. Большие народные сцены таят в себе известную опасность: у того, кто не обладает талантом Шекспира или Гёте, они невольно получаются тривиальными и бессмысленными. Зато несколько слов, которыми обмениваются отдельные воины или другие лктди из толпы, зачастую производят большое впечатление и вполне достигают своей цели — отдельными штрихами передать общественное мнение; к этому можно прибегать значительно чаще, не надоедая и не утомляя. Таковы первая и четвертая сцены первого акта. Вторая и третья сцены содержат монолог Саула и его беседу с Самуилом, которые принадлежат к числу прекраснейших и самых поэтических мест драмы. Сдержанная на античный лад страстность диалога характерна для духа, в котором написана вся драма. После того как в этих сценах кратко обрисованы контуры действия, в пятой сцене между Ионафаном и Давидом мы проникаем глубже в детали. Эта сцена несколько грешит беспорядочностью мыслей; диалектическая нить не раз ускользает из поля зрения — это, несомненно, результат неудачной с самого начала зарисовки Ионафана. Зато мастерски дана заключительная сцена акта. Мы уже до некоторой степени позна-
СОВРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ
57
комились с главными характерами, и здесь они сведены вместе; с серьезным намерением помириться Давид и Саул идут навстречу друг другу; здесь писателю предстояло раскрыть все различие их натур, их несовместимость и подвести их не к намеченному примирению, а к неизбежному конфликту. И эта задача, для решения которой требуется необычайно живое понимание действительности, умение с величайшей остротой обрисовать грани характеров, безошибочное проникновение в человеческую душу, непревзойденным образом разрешена. Переходы настроений у Саула — от одной крайности к дру гой — столь верны психологически, столе> тонко обоснованы, что, вопреки неудачной картине с зятем, я не могу не признать эту сцену лучшей во всей драме.
Во втором акте сцена с филистимлянами поразительна или, говоря словами Кюне, «по-новому пикантна». Но едва ли блестящее остроумие этой сцены может само по себе оправдать ее присутствие в трагедии. Если Гуцков поднял своего Саула над идейным уровнем его эпохи, приписав ему понимание того, что на самом деле было его сознанию чуждо, то это имеет свое оправдание; но в данную сцену привнесено чисто современное понятие: Давид здесь перенесен на немецкую почву. Это нарушает по меньшей мере стройность трагедии. Комические сцены вообще бывают уместны, но они должны быть другого рода. Комическое присутствует в трагедии отнюдь не для разнообразия и контраста, как утверждают поверхностные критики, а скорее для того, чтобы верно отобразить жизнь, в которой серьезное перемешано со смешным. Однако сомневаюсь, чтобы Шекспир ограничился такими соображениями. Разве в жизни глубочайшая трагедия не предстает подчас в шутовском наряде? Напомню только о характере, который хотя и выведен, как и подобает ему, в романе, но по трагичности, по-моему, не имеет себе равного, — я имею в виду Дон-Кихота. Что может быть трагичнее человека, который из чистой любви к человечеству, оставаясь непонятым своими современниками, совершает самые комические сумасбродства? Еще трагичнее фигура Блазедова, этого Дон-Кихота грядущих времен — с сознанием более развитым, чем у его прототипа. Между прочим, я должен здесь взять под свою защиту Блазедова от обоснованной в остальном критики в «Rheinisches Jahrbuch» e4, которая обвиняет Гуцкова в комической трактовке трагической идеи. Блазедова и надо было изобразить в комическом свете, наподобие Дон-Кихота. Подойдите к нему серьезно — и получится самый заурядный, терзаемый внутренними противоречиями пророк мировой скорби; отбросьте комическое безумие романа — и останется
58
Ф. ЭНГЕЛЬС
одно из тех бесформенных, неудовлетворяющих произведений, которыми начиналась современная литература. Нет, «Блазе-дов» — это первый верный показатель того, что молодая литература уже оставила позади неизбежный, правда, период разочарованности, период «Вали» и «писанных кровью сердца» «Ночей» 22. Подлинно комическое в трагедии проявляется в образе шута в «Лире» и в сценах с могильщиками в «Гамлете» *.
Всегдашний камень преткновения для драматурга — последние два акта и здесь созданы автором не вполне удачно. В четвертом акте лишь тем и занимаются, что принимают решения: принимает решение Саул; дважды принимает решение Астарот; Церуя, Давид также принимают решения. Далее — сцена с ведьмой, эффект которой тоже ничтожен. Пятый акт состоит только из битв и размышлений. Саул, пожалуй, чересчур размышляет для героя, Давид — для поэта. Временами кажется, что слышишь в нем не поэта-героя, а поэта-мыслителя, вроде Теодора Мундта. Вообще у Гуцкова обычно монологи менее заметны благодаря тому, что они произносятся в присутствии других действующих лиц. А так как подобного рода монологи редко могут привести к решению и носят характер чистых рассуждений, то и монологов в собственном смысле слова все равно большей частью не получается.
Язык разбираемой драмы, как и можно было ожидать от Гуцкова, весьма оригинален. Мы встречаем здесь снова столь характерную для прозаических произведений Гуцкова образность, благодаря которой переход от простой голой прозы к ярко расцвеченному современному стилю остается совершенно незаметным, встречаем те краткие, меткие выражения, которые часто сродни поговорке. Гуцков не лирик, если не считать тех лирических моментов в развитии действия, где его охватывает лирическое вдохновение и он может излить его в прозе. Поэтому песни, вложенные в уста его Давида, либо неудачны, либо лишены значения. Вот Давид говорит, обращаясь к филистимлянам:
Я должен вам шутя стихи Сплести в венок, никак иначе **.
Как это понять? Основная идея такой песни зачастую бывает превосходна, но осуществление ее всегда неудачно. Впрочем, по стилю тоже заметно, что Гуцков еще не обладает достаточной легкостью стиха; это, правда, лучше, чем встать на путь заурядного, избитого и водянистого рифмоплетства.
* Имеются в виду трагедии Шекспира «Короть Лир» и «Гамлет». Ред, '* И. Гуцков. «Царь Саул». Акт 2, сцена седьмая. Ред.
СОВРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ
59
Не удалось автору избежать и неудачных образов. Так, например, на стр. 7:
Тот гнев священника, У коего народ сперва корону отнял И коему она затем в его руке худой Стать палкою должна *.
Здесь корона — уже образ царской власти и никак не может служить абстрактной основой для второго образа — палки. Это тем более бросается в глаза, что ошибки очень легко было избежать — ясное доказательство того, что Гуцкову стихи все еще даются с трудом.
Познакомиться с «Ричардом Сэведжемь мне помешали обстоятельства. Однако, сознаюсь, непомерный успех первых его постановок вызвал у меня недоверие к пьесе. Мне вспомнилось при этом то, что произошло три года тому назад с «Гризель-дой» °5. С тех пор появилось достаточно неодобрительных отзывов, причем первый из них — поскольку можно судить на основании журнальных выдержек, не зная самого произведения, — самый основательный и, как это ни странно, напечатан в политическом журнале «Deutscher Courier» "6. Но я легко могу избавиться от необходимости рецензировать это произведение, ибо в какой только газете не появились отклики на него. Итак, подождем, чтобы оно появилось в печати.
«Вернер)), новейшая работа Гуцкова <", удостоилась в Гамбурге такого же одобрения. Судя по предварительным отзывам, это произведение не только само по себе представляет большую ценность, но является по существу и первой современной трагедией. Примечательно, что Кгоне, который так много рассуждал о современной трагедии и, казалось бы, должен был сам создать такого рода произведение, дал Гуцкову опередить себя. Неужели он не чувствует себя призванным попробовать свои силы в драме?
Пусть же Гуцков, проложивший молодой литературе путь на театральную сцену, продолжает своими оригинальными, полными жизни драмами вытеснять с театральных подмостков незаконно узурпировавшую их пошлость и посредственность. Одной критикой, сколь бы уничтожающей она ни была, достичь этого, как мы убедились, невозможно. Гуцкову обеспечена сильная поддержка со стороны тех, кто проводит те же тенденции, и это дает нам новые надежды на расцвет немецкой драмы и немецкого театра.
* К. 1'уцкоа. «Царь Саул» Акт 1, сцена третья. Рев,
60
Ф. ЭНГЕЛЬС
II
СОВРЕМЕННАЯ ПОЛЕМИКА
У молодой литературы есть оружие, которое делает ее непобедимой и собирает под ее знамена все молодые таланты, — я имею в виду современный стиль. Его жизненная конкретность, острота выражения, многообразие оттенков дают каждому молодому писателю поле для свободного развития своего гения — будь то поток или ручей — во всем его своеобразии, если таковое у него имеется, без чрезмерной примеси чужеродных элементов вроде гейневского сарказма или едкости, свойственной Гуцкову. Отрадно видеть, как каждый молодой автор старается присвоить себе современный стиль с его гордо взлетающими ракетами воодушевления, которые, достигнув кульминационного пункта, рассыпаются пестрым поэтическим дождем огней или разлетаются на трескучие искры остроумия. В этом отношении имеют важное значение рецензии в «Rheinisches Jahrbuch», о которых я уже упоминал в своей первой статье *; они явились первым проявлением влияния, оказанного новой литературной эпохой на Рейнскую область, которой немецкая поэзия довольно-таки чужда. Здесь налицо весь современный стиль с его светом и тенями, с его оригинальными, но меткими характеристиками, с полыхающим над ним поэтическим заревом-
При таких обстоятельствах о наших авторах можно не только сказать: le style c'est l'homme, но и: le style c'est la littérature **. Современный стиль носит на себе печать взаимопроникновения не только различных стилей корифеев прошлого, как это заметил недавно Л. Виль, но и художественного творчества и критики, поэзии и прозы. Наиболее глубокое взаимопроникновение этих элементов мы находим у Винбарга в «Драматургах современности» 27 — здесь поэт превратился в критика. То же самое можно было бы сказать и о втором томе кюновских «Характеров» 26, если бы стиль их был более выдержан. Немецкий стиль пережил диалектический процесс опосредствования; от наивной непосредственности нашей прозы отпочковался язык разума, кульминационной вершиной которого является мраморный стиль Гёте, и язык фантазии и сердца, все великолепие которого раскрыл нам Жан Поль. Начало опосредствованию положил Берне, хотя и у него еще, особенно в «Письмах» 20, преобладает рассудочный элемент; зато Гейне дал волю поэтической стороне.
* См. настоящий том, стр. 57. Ред. ♦ * — стиль—это человек (по словам Ж. Л. Бюффона)... стиль—это литература. Peö.
СОВРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ
61
В современном стиле опосредствование завершено. Фантазия и рассудок не сливаются воедино без участия сознания, но и не противостоят резко друг другу; они сочетаются в стиле, как сочетаются в человеческой душе, а вследствие того, что это сочетание осознано, — оно прочно и неподдельно. Поэтому-то я не согласен с Вилем, который все еще приписывает современному стилю характер случайности; я вижу в нем органическое исторически закономерное развитие.
То же опосредствование происходит и в литературе; здесь трудно найти автора, который бы не сочетал в себе художественное творчество и критику, — даже лирик Кройцонах создал «Швабского Аполлона», а Бек писал о венгерской литературе °8. Упреки в том, что молодая литература растворяется в критике, имеют свое основание скорее в количество критиков, чем в количестве критических произведений. Разве художественные произведения Гуцкова, Лаубе, Мундта, Кюне не превосходят в значительной мере — и количественно и качественно — критические статьи этих же авторов? Итак, современный стиль остается зеркалом литературы. Но у стиля есть одна сторона, которая всегда является характерным признаком его сущности, это — полемика. У греков полемика воплотилась в поэзии и благодаря Аристофану приобрела пластические формы. У римлян ее облекли в форму нашедшего всеобщее применение гекзаметра; а лирик Гораций с помощью той же лирики превратил полемику в сатиру. В средние века — период пышного расцвета лирики — она вылилась у провансальцев в сирвенту и канцону, а у немцев в песню. Когда в XVII веке голый разум воцарился в поэзии, для подчеркивания полемической остроты была использована возрожденная к жизни римская эпиграмма времен упадка. Свойственная французскому классицизму тенденция к подражанию породила сатиры Буало в духе Горация. Минувший век, который подхватывал все традиции прошлого, пока немецкая поэзия не встала на путь совершенно самостоятельного развития, испробовал в Германии всевозможные полемические формы, пока антикварные письма Лессинга 69 не открыли в прозе ту сферу, которая способствовала наиболее свободному развитию полемики. Тактика Вольтера, который при каждом удобном случае наносит удар противнику, — чисто французская; то же можно сказать и о Беранже, который никому не дает спуску и в той же французской манере все изливает в песне. А современная полемика?
Да простит мне читатель." он уже, вероятно, давно догадался, к чему клонит эта диатриба; но ведь я как-никак немец и не могу отказаться от прирожденного немецкого свойства
62
Ф. ЭНГЕЛЬС
всегда начинать с Адама. А теперь я хочу высказаться более откровенно. Речь идет о распрях в современной литературе, о позиции отдельных сторон и прежде всего о споре, который стоит в центре всего остального, о споре между Гуцковым и Мундтом или — как выяснилось сейчас — между Гуцковым и Кюне. Этот спор вот уже два года занимает главное место в на шем литературном движении и пе может не оказывать на него частью благоприятное, частью неблагоприятное влияние. Неблагоприятное — ибо спокойный ход развития всегда нарушается, когда литературу превращают в арену борьбы личных симпатий, антипатий и идиосинкразии; благоприятное — потому что литература вышла, говоря словами Гегеля, за пределы той односторонности, которая была присуща ей как группе единомышленников, и даже самый распад ее свидетельствует об ее победе; далее и потому, что вопреки ожиданию многих «молодая поросль» не примкнула к той или другой стороне, а воспользовалась возможностью освободиться от всяких посторонних влияний и вступить на путь самостоятельного развития. А если кто и встал на ту или другую сторону, то лишь доказал этим, как мало имел веры в самого себя и как мало могла рассчитывать на него литература.
Гуцков ли первый бросил камень или Мундт первый обнажил меч, это пока можно оставит!, без внимания; достаточно того, что камень брошен и меч обнажен. Вскрыть надо более глубокие причины войны, которая рано или поздно должна была вспыхнуть; ведь ни один беспристрастный свидетель всего хода событий ни за что не поверит, чтобы у какой-либо из сторон преобладали субъективные мотивы, коварная зависть, легкомысленная жажда боя. Для одного только Кюне личная дружба с Мундтом, и в этом нет ничего низменного, явилась побудительным мотивом для того, чтобы принять брошенный Гуцковым вызов.
Литературное творчество и стремления Гуцкова носят характер ярко выраженной индивидуальности. Весьма немногие из его многочисленных произведений оставляют после прочтения чувство полного удовлетворения; и все же нельзя отрицать, что они принадлежат к числу самых выдающихся в немецкой литературе за последнее время, начиная с 1830 года. Чем это объясняется? Я усматриваю в этом авторе дуализм, имеющий много родственного с душевным раздвоением Иммермана, которое впервые раскрыл сам Гуцков. По признанию всех немецких авторов^- разумеется, беллетристов — Гуцков обладает огромной силой разума; он никогда не затрудняется вынести свое суждение, его глаз с изумительной легкостью ориенти-
СОВРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖПЗНЬ 63
руется б самых запутанных явлениях. Наряду с таким разумом в нем живет столь же могучая сила страсти; она проявляется в его произведениях как вдохновение и приводит его фантазию в состояние того, я бы сказал, возбуждения, при котором только и возможно духовное творчество. Произведения его, зачастую даже и долго вынашиваемые композиции, рождаются мгновенно; если, с одной стороны, на них лежит печать вдохновения, во время которого они написаны, то, с другой стороны, эта поспешность зачастую мешает спокойной разработке частностей. И они, подобно «Вали», остаются просто набросками, liojiee уравновешены его позднейшие романы, особенно «1>ла-зедов», который носит на себе печать небывалой до этого у Гуц-кова пластичности. Его прежние герои были не столько живым воплощением характеров, сколько их изображением. Они витали р.гхЕшрх * между небом и землей, как говорит Карл Грюн. Однако Гуцков не может помешать своему вдохновению временами уступать место разуму; в таком настроении и писались те места его произведений, которые производят вышеупомянутое неприятное впечатление. Это настроение Кюне назвал в своей оскорбительной манере «старческим брюзжанием».
Но присущая Гуцкову страстность зачастую порождает в нем гнев порой по самым незначительным поводам; и тогда полемика Гуцкова брызжет ненавистью, в ней бушует ярость, в чем он задним числом, несомненно, раскаивается, так как не может не понимать, как неразумно поступал в моменты неистовства. Что он эго сознает, явствует из известной статьи в «Jahrbuch der Literatur», беспристрастие которой он слишком расхваливает, — значит, ему известно, что его полемика несвободна от мимолетных влияний. К этим двум сторонам его ума, гармоническое единство которых Гуцков до сих пор, видимо, еще не обрел, присоединяется еще необузданная жажда независимости; он не терпит ни малейших оков, будь они железные или сотканные из паутины; он не успокоится, пока не разорвет их. Когда он, вопреки своей воле, был причислен вместе с Гейне, Винбаргом, Лаубе и Мундтом к «Молодой Германии» 5, а эта «Молодая Германия» стала вырождаться в клику, ему стало не по себе, и это чувство неловкости покинуло его только тогда, когда он открыто порвал с Лаубе и Мундтом. Но как бы эта жажда независимости ни ограждала его от постороннего влияния — она слишком легко заставляет его отталкивать от себя все, что не есть он, замыкаться в самом себе, предаваться чрезмерному чувству собственного достоинства, граничащего
* — метеорами. Ред.
64
Ф. ЭНГЕЛЬС
с себялюбием. Я далек от того, чтобы приписывать Гуцкову сознательную тенденцию к неограниченному господству в литературе, но он порой употребляет такие выражения, которые дают его противникам повод упрекать его в эгоизме. Уже одна его страстность заставляет его полностью выявлять себя, какой он есть, и в силу этого в его произведениях можно сразу же увидеть всего человека. К этому духовному своеобразию прибавьте еще раны, непрерывно наносимые ему цензурой за последние четыре года, полицейские рогатки, поставленные его свободному литературному развитию, — и зарисовку литературной личности Гуцкова в ее основных чертах, надеюсь, можно считать законченной.
В то время как Гуцков представляется нам натурой вполне оригинальной, у Мундта мы находим приятную гармонию всех духовных сил, ту гармонию, которая является первым условием для юмориста: спокойный рассудок, доброе немецкое сердце и к этому еще необходимая доля фантазии. Мундт — истинно немецкий характер, но именно в силу этого он редко возвышается над обыденностью и довольно часто впадает в прозаизм. Он мил и любезен, по-немецки основателен, добропорядочен, но это не поэт, который жаждет художественного перевоплощения. Произведения, написанные Мундтом до «Мадонны», незначительны. «Современный жизненный водоворот» 70 изобилует добродушным юмором и художественными частностями, но как художественное произведение не представляет ценности, а как роман — скучен. В «Мадонне» воодушевление новыми идеями породило в нем подъем, дотоле ему неведомый, но и этот подъем опять-таки породил не художественное произведение, а лишь нагромождение благих мыслей и восхитительных картинок. И все же «Мадонна» — лучшее произведение Мундта, потому что вскоре вслед затем сгустившиеся на литературном небе Германии тучи разразились по воле немецкого громовержца Зевса проливным дождем, который в значительной степени охладил вдохновение Мундта 71. Скромный немецкий Гамлет подтвердил заверения в полной безвредности своего творчества безобидными небольшими новеллами, где идеи эпохи выступили с подстриженной бородой и прилизанными волосами, во фраке просителя, протягивающего верноподданнейшее ходатайство на всемилостивейшее их осуществление. «Комедия склонностей» п нанесла его поэтической славе урон, который он вздумал возместить «Прогулками и скитаниями по свету» 73, вместо того чтобы создать новые, более шлифованные поэтические произведения. Если Мундт не возьмется за творчество с былым вдохновением, если вместо описания путешествий и
СОВРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ
65
журнальных статей он не создаст поэтических произведений, то о нем, как о поэте, очень скоро совсем перестанут говорить. Другой очевидный шаг назад Мундт сделал в области стиля. Его пристрастие к Варнхагену, в котором он узрел первого стилиста Германии, толкнуло его на путь подражания дипломатическим выкрутасам этого автора, его изощренным оборотам и абстрактной витиеватости. При этом Мундт незаметно для самого себя нарушил основной принцип современного стиля — его непосредственную, жизненную конкретность.
К различиям в характерных чертах двух спорящих сторон добавляются еще и коренные различия в ходе их духовного формирования. Гудков с первых своих шагов восторгался «современным Моисеем» — Берне, и это глубокое преклонение и по сей день живет в его душе; Мундт же укрылся в надежной тени, отбрасываемой гигантским древом гегелевской системы, и долгое время проявлял высокомерие, свойственное большинству гегельянцев. Аксиома философского падишаха, гласившая, что свобода и необходимость тождественны, а тенденции южногерманского либерализма — проявлейие ограниченности, сковывала политические взгляды Мундта в первые годы его литературной деятельности. Гуцков распрощался с Берлином, негодуя на тамошнюю обстановку, и в Штутгарте проникся чувством любви к Южной Германии, которой остается верен и по сей день. Мундт же чувствовал себя хорошо в Берлине, охотно участвовал в чаепитиях светских эстетов, черпал 'в берлинском умственном водовороте идеи своих «Личностей и обстоятельств» 74 — ту тепличную литературную поросль, которая задушила в нем и во многих других всякую свободу поэтического творчества. Печально видеть, как Мундт, критически разбирая произведение Мюнха во второй тетради журнала «Freihafen» за 1838 год 75, приходит от описания подобной личности в такой восторг, которого не вызывало в нем ни одно поэтическое произведение. Ради берлинских обстоятельств — слово как будто специально придумано для Берлина — он забывает о всем остальном и доходит даже до смехотворного пренебрежения красотами природы, как это мы видим, в «Мадонне».
Так противостояли друг другу Гуцков и Мундт, пока их пути неожиданно не сошлись на идеях эпохи. Им пришлось бы вскоре снова разойтись, продолжая, пожалуй, изредка приветствовать друг друга издали и приятно вспоминать былую встречу, если бы образование «Молодой Германии» и Roma locuta est * светлейшего Союзного сейма 17 не вынудили обоих
* Буквально: Рим сказал; в данном случае: решение. Ред.
ее
Ф. ЭНГЕЛЬС
объединиться. Это существенно изменило положение вещей. Общая судьба обязывала Гуцкова и Мундта при обоюдных высказываниях друг о друге проявлять сдержанность, соблюдение которой не могло в конечном счете не стать невыносимым обоим. «Молодая Германия», или молодая литература, как она менее замысловато стала именовать себя после катастрофы «сверху», чтобы не оттолкнуть других приверженцев аналогичных тенденций, близка была к вырождению в клику вопреки собственной воле. Все видели необходимость отказываться от противоречивых тенденций, прикрывать слабости, слишком выпячивать общее мнение. Это противоестественное, вынужденное лицемерие не могло долго продолжаться. Винбарг, самая выдающаяся фигура «Молодой Германии», отошел в сторону; Лаубе с самого начала протестовал против выводов, которые позволяли себе делать власти; Гейне в Париже был слишком далеко, чтобы метать в злободневную литературу электрические искры своего остроумия; Гуцков и Мундт оказались достаточно откровенными, чтобы, сказал бы я, по взаимному уговору нарушить перемирие.
Мундт полемизировал мало и по незначительным поводам, но однажды он позволил вовлечь себя в такую полемику, которая заслуживает самого резкого порицания. В конце статьи «Гёррес и католическое мировоззрение» («Freihafen», 1838, II) 78 он заявил, что если немецкий религиозный мир знать ничего не хочет о «Молодой Германии», то и эта последняя достаточно ясно показала, что в ее рядах имеется в религиозном отношении немало гнилых элементов. Совершенно ясно, что помимо Гейне, которого мы здесь не касаемся, имелся в виду Гуцков. Если бы даже это обвинение и было справедливым, Мундту полагалось иметь достаточно уважения к своим товарищам по несчастью, чтобы не лить воду на мельницу ограниченности, филистерства и пиетизма 9. Мундт поступает действительно дурно, когда с фарисейским торжеством говорит — слава тебе, господи, что я не таков, как Гейне, Лаубе и Гуцков, и что меня до некоторой степени может уважать если не Германский союз ", то немецкий религиозный мир!
Что касается Гуцкова, то он находил подлинное удовольствие в полемике. Он использовал все регистры и от аллегро модерато «Литературных эльфов» 78 сразу перешел к аллегро фуриозо фельетонных заметок. Он имел то преимущество перед Мундтом, что мог раскрыть со всей силой его литературные причуды и взять их под обстрел своих всегда заряженных остроумием пушек. Почти не было недели, чтобы он не нанес Мундту хотя бы один удар в журнале «Telegraph». Он умел
СОВРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ
67
использовать все преимущества, которые дает обладание часто выходящим журналом, когда у противника в распоряжении только журнал, выпускаемый четыре раза в год, да его собственные произведения. Особенно примечательно то, что Гуцков наращивал остроту своей полемики и лишь постепенно проявлял свое пренебрежение к литературному дарованию Мундта, тогда как последний сразу же после объявления войны, не соблюдая постепенных переходов, начал обращаться с Гуцковым как с личностью второстепенной.
Обычные уловки политических газет — рекомендация статей того же направления в других печатных органах, под видом признания и похвального беспристрастия протаскивание скрытых шпилек и т. д. — все это было перенесено в ходе этого спора в литературную сферу. Распространялись ли при этом собственные статьи под видом поступивших со стороны корреспонденций — сказать, разумеется, невозможно, так как с самого же начала к той и другой стороне примкнуло множество услужливых безымянных пособников, которым очень льстило, если их работы принимались за произведения командующего ими генерала. Именно на этих пособников, готовых ценой своего усердия купить себе одобрительную фельетонную заметку, Маргграф возлагает большую долю вины за разгоревшуюся распрю 79.
К концу 1838 г. на арену выступил третий участник спора, на амуницию которого мы теперь должны обратить внимание; это был Кюне. Он давнишний личный друг Мундта и, несомненно, является тем самым Густавом, к которому обращается однажды Мундт в «Мадонне». В его литературном характере много родственного с Мундтом, хотя, с другой стороны, ему, несомненно, присущ и некий французский элемент. С Мундтом его особенно связывал общий для них обоих путь духовного формирования — через Гегеля и социальную жизнь Берлина, откуда Кюне тоже вынес увлечение личностями и обстоятельствами, а также подлинным изобретателем этих литературных помесей Варнхагеном фон Энзе. Кюне тоже принадлежит к тем, кто восхваляет стиль Варнхагена, упуская из виду, что единственно хорошее в этом стиле сводится, собственно говоря, к подражанию Гёте.
Основным стержнем литературного облика Кюне является остроумие, тот чисто французский склад ума, в котором изобретательность сочетается с живой фантазией. Даже крайнее проявление этого склада — красивая фраза настолько не чужда Кюне, что он, напротив, приобрел на редкость мастерское умение владеть ею, и его критические статьи, например,
68
Ф. ЭНГЕЛЬС
на второй том мундтовских «Прогулок» («Elegante Zeitung» *, 1838, май), читаешь не без некоторого удовольствия. Разумеется, довольно часто случается, что эта словесная игра производит неприятное впечатление, и невольно вспоминаются меткие, хотя и избитые слова Мефистофеля 80. Такие витиеватые вещи могут, пожалуй, нравиться в каком-нибудь журнале, но когда такое место попадается в произведении вроде «Характеров», то, хоть оно и хорошо читается, под ним не чувствуется никакой реальной основы, а так бывает не раз, и это свидетельствует о слишком легкомысленном выборе средств. С другой стороны, именно эта французская легкость делает Кюне одним из наших лучших журналистов, и, несомненно, он мог бы без особого труда, приложив несколько больше усилий, поднять «Elegante Zeitung» значительно выше ее теперешнего уровня. Но удивительно, что Кюне не проявил здесь той живости, которая, казалось бы, особенно соответствует остроте его ума, напоминающей Лаубе.
У Кюне, как критика, особенно ярко проявляются черты уроженца левого берега Рейна. В то время как Гуцков не знает покоя, пока не доберется до сути предмета, и выносит свое суждение исключительно на основании существа дела, не учи тывая каких-либо благоприятных и смягчающих побочных обстоятельств, Кюне освзщает предмет лучами своей остроумной мысли, рожденной, правда, в большинстве случаев в результате созерцания объекта. Если Гуцков бывает односторонен, то лишь потому, что он выносит суждение нелицеприятно, с большим учетом слабостей, чем достоинств объекта, и требует от молодых поэтов вроде Бека классических творений. Если Кюне односторонен, то это потому, что он старается охватить все стороны своего объекта с одной точки зрения, не поднимаясь на максимальную высоту, удобную для обозрения. Он оправдывает игривость «Тихих песен» Бека 31, пожалуй, удачной для характеристики Бека фразой: он — лирик-музыкант.
Далее, у Кюне надо различать два периода: в начале своей литературной карьеры он находился в плену гегелевской доктрины и, как мне кажется, преклонялся перед Мундтом или же разделял его взгляды, причем ему не всегда удавалось сохранить самостоятельность. «Карантин» 38 свидетельствует о первом шаге к избавлению от этих влияний; вполне сложилось мировоззрение Кюне лишь в литературных блужданиях после 1836 года. Для сравнения поэтических тенденций Кюне и Тучкова напрашиваются два одновременно написанных произведе-
* — «Zeitung für die elegante Welt». Ред.
СОВРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ
69
ния — «Карантин в сумасшедшем доме» и «Серафина» и. И в каждом из них полностью отражается личность автора. В образах Артура и Эдмунда Гуцков воплотил рассудочную и эмоциональную стороны своего характера. Кюне, как начинающий писатель, более непосредственно вложил себя всего в героя «Карантина», показав, как он ищет выхода из лабиринта гегелевской системы. Гуцков, как всегда, не имеет себе равного в остроте зарисовки душевного мира, в психологической мотивировке; чуть ли не весь роман построен на душевных переживаниях. Благодаря такого рода рассудочному сопоставлению побудительных мотивов, в силу чистого недоразумения сводится на нет всякое спокойное наслаждение также и вкрапленными в роман идиллическими ситуациями; и как ни совершенна «Серафини» с одной стороны, с другой — она не удалась. — Кюне, напротив, так и брызжет остроумными рассуждениями о Гегеле, немецком глубокомыслии и моцартовской музыке; он заполняет ими три четверти своей книги и в конце концов вызывает у читателя сплошную скуку и губит этим свой роман. В «Серафине» нет ни одного законченного характера; меньше всего удалось Гуцкову то, к чему он собственно стремился, — показать свое умение изображать женские характеры. Во всех его романах женщины либо тривиальны, как Целинда в «Бла-зедове», либо лишены истинной женственности, как Вали, либо непривлекательны из-за отсутствия внутренней гармонии, как Серафина. Кажется, он сам близок к пониманию этого, когда в «Сауле» вкладывает в уста Михаль такие слова:
Подобно человеческому мозгу,
Ты сердце женское на части расчленить
Умеешь. Показать ты можешь
Все, из чего составлено оно.
Но ни ножом и не сравненьем едким .
В нем искру жизни невозможно уловить *.
То же отсутствие яркой характеристики дает себя чувствовать и в «Карантине». Герой его не цельный характер, а лишь индивидуальное воплощение переходной эпохи современного сознания, лишенное вследствие этого каких бы то ни было лич ных черт. Остальные образы почти все даны без определенности, так что лишь об очень немногих из них можно с полным правом сказать, удались они или нет.
Гуцков давно уже бросял вызов Кюне, но тот отвечал лишь косвенно тем, что чрезмерно выдвигал достоинства Мундта и редко упоминал о Гуцкове. Но в конце концов выступил
• К. Гтт*. «Царь Саул»< Акт 3, сцена первая. Ред.
70
<t>. ЭНГЕЛЬС
и Кюне, на первых порах спокойно, скорее критически, чем полемически; он назвал Гудкова любителем полемики, но больше не захотел признать никаких его литературных заслуг; вскоре, однако, Кюне в свою очередь перешел в наступление в такой форме, которой от него никто не ожидал, в статье «Новейшие романы Гуцкова»82. С большим остроумием он изобразил в карикатурном виде дуализм Гуцкова, доказав это на примерах из его произведений; но наряду с этим он нагромоздил столько недостойных выпадов, необоснованных утверждений и плохо замаскированных, наспех состряпанных выводов, что Гудков лишь получил преимущества от этой полемики. Он ответил краткой ссылкой на «Jahrbuch der Literatur» за 1839 г. (почему до сих нор не вышел в свет ежегодник за 1840 г.?), в котором была напечатана его статья о новейших литературных разногласиях. Тактика, которая заключалась в том, чтобы своим беспристрастным тоном завоевать симпатии, была достаточно умна, а выдержка, которую проявил Гудков в этой статье, заслуживает признания. Пусть не все в ней вполне удовлетворительно, пусть он, в частности, слишком поверхностно разделался с Кюне, которому нельзя отказать в значительном влиянии на нынешнюю литературу и в несомненном, хотя и не вполне еще выявленном в «Монастырских новеллах» 83 таланте в области исторического романа. Но это Гуцкову легко можно простить, поскольку противники поступили точно так же и даже перещеголяли его.
Однако этот выпуск «Jahrbuch der Literatur» таил в себе зачаток нового раскола, а именно «Швабское зеркало» Гейне 84. Как это все произошло, знают лишь немногие из самих участников; лучше обойти эту прискорбную историю молчанием. Неужели Гейне не соберет в ближайшее время требуемое количество листов, чтобы выпустить не подлежащую цензуре книгу, в которую «Швабское зеркало» войдет в неурезанном виде? Тогда, по крайней мере, можно будет увидеть, что саксонская цензура сочла нужным вычеркнуть и действительно ли нанесенные увечья можно поставить в вину цензурным властям. Достаточно сказать, что война снова вспыхнула, а Кюне повел себя неразумно, приняв глупейшую статью о «Сэведже» и сопроводив заявление доктора Виля (появление которого в «Elegante» так же мало можно было ожидать, как если бы Бек послал в «Telegraph» заявление против Гуцкова) собачьей народней, которую противная сторона, в свою очередь, отвергла громким лаем 85. Вся эта собачья история — позорнейшее пятно на всей современной полемике: если наши литераторы начнут обходиться друг с другом по-звериному и применять на прак-
СОВРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ
71
тике законы естественной истории, то немецкая литература скоро уподобится зверинцу и долгожданный литературный мессия станет брататься с Мартином и ван Амбургом.
Чтобы не дать заглохнуть уже ослабевающей полемике, некий злой демон вновь раздул распрю между Гуцковым и Беком. Относительно Бека я уже высказал свой взгляд в другом месте *, но, откровенно признаюсь, не без пристрастия. Регресс, который Бек обнаружил в «Сауле» и «Тихих песнях», заставил меня отнестись недоверчиво и несправедливо к «Ночам» и «Странствующему по:>ту». Мпе бы не следовало писать ту статью, а тем более помещать се в журнале, который ее опубликовал. Во исправление высказанного мною суждения позволю себе сказать, что прошлое Бека — «Ночи» и «Странствующего поэта» я, разумеется, признаю; но я согрешил бы против своей критической совести, если бы Fie охарактеризовал его «Тихие песни» и первый акт «Саула» как шаг назад. Промахи в первых двух произведениях Бека были неизбежным следствием его молодости, и можно было рассматривать'нахлынувшие на него образы и не совсем зрелые, разбросанные мысли как проявление избытка сил и, во всяком случае, таланта, от которого следовало ожидать многого. — И вот на смену этим пламенным образам, этой необузданной юношеской силе в «Тихих песнях» приходит утрата тонуса, вялость, которых от Бека меньше всего можно было ожидать. Таким же лишенным силы был и первый акт «Саула». Но, быть может, эта слабость лишь естественное преходящее следствие минувшего перенапряжения, и следующие акты «Саула» возместят все недостатки первого. Нет, Бек — поэт, и критика при самом резком и справедливом порицании должна быть осторожна в предвидении будущих творений. Такого уважения заслуживает каждый подлинный поэт; и я вовсе не хотел бы прослыть врагом Бека, так как охотно сознаюсь, его поэтическим произведениям я обязан самыми разнообразными и устойчивыми побуждениями.
Гуцкову и Беку можно было бы обойтись и без этого спора. Нельзя отрицать, что Бек, разумеется, невольно, при написании своего «Саула» до некоторой степени пошел за Гуцковым, при этом пострадала отнюдь не его порядочность, а лишь его-оригинальность. Гуцков, вместо того чтобы этим возмущаться, должен бы скорее чувствовать себя польщенным. А Беку, вместо того чтобы подчеркивать оригинальность своих образов, которую никто не брал под сомнение, хотя он и должен был — как он это сделал — поднять брошенную ему перчатку, следовало первый акт своей пьесы переработать, что он, надеемся, сделает.
• См. настоящий том, стр. 20—25. Ред.
72
Ф. ЭНГЕЛЬС
Гудков теперь занял позицию, враждебную всем лейпцигским литераторам, и резко преследует их своими фельетонными остротами. Он видит в них хорошо организованную банду разбойников, которая преследует его и литературу всеми возможными средствами. Но он, право, поступил бы правильнее, если бы вел против них войну иначе, раз уж он не хочет от нее отказываться. Личные связи и их влияние на общественное мнение в лейпцигской литературной среде неизбежны. И пусть Гуцков сам спросит себя, всегда ли он был свободен от этого, к сожалению, подчас неминуемого греха, или стоит ему напомнить о некоторых его франкфуртских знакомствах? Если «Nordlicht», «Elegante» и «Eisenbahn» иногда сходятся в своих суждениях, можно ли этому удивляться? Термин клика в таком случае совершенно неуместен.
Таково нынешнее положение вещей. Мундт отошел в сторону и не участвует больше в распре; Кюне тоже достаточно сыт этой вечной войной; скоро и Гуцков, наверное, поймет, что его полемика в конце концов наскучит публике. Мало-помалу они начнут проявлять себя в романах и драмах, обнаружат, что грозный фельетон не может служнть критерием в оценке журнала, что образованные люди нации отдают предпочтение не наиболее яростному полемисту, а лучшему поэту; они привыкнут к спокойному сосуществованию и, быть может, вновь научатся уважать друг друга. Пусть возьмут в пример поведение Гейне, который, несмотря на разногласия, не делает секрета из своего уважения к Гуцкову. Пусть при сравнительной оценке своих достоинств руководствуются не субъективной меркой, а позицией молодежи, которой рано или поздно будет принадлежать литература. Пусть у «Hallische Jahrbücher» научатся тому, что полемика должна заостряться только против пережитков минувшего, против теней покойников. Пусть помнят, что в противном случае между Гамбургом и Лейпцигом могут встать во весь рост такие литературные силы, которые затмят их полемиче-1 ский фейерверк. Гегелевская школа в лице ее самых молодых, вольных побегов и главным образом так называемое молодое поколение идут к объединению, которое окажет самое значительное влияние на развитие литературы. В лице Морица Карьера и Карла Грюна это объединение уже совершилось.
Написано Ф. Энгельсом
в марте — мае 1840 г. Печатается по тексту газеты
Напечатано в «Mitternachtzeitung Перевод с немецкого
für gebildete Leser» ММ SI —54, S3 —87; 26, 27, SO и SI марта, 21, 22, 25, 26 и 28 мая 1840 г.
Подпись: Фридрих Освальд
[ 7.3
[ОБ АНАСТАЗИУСЕ ГРЮНЕ]
Сейчас, когда Анасхазиус Грюн выступает претендентом на должность камергера, невольно вспоминаются стихи, которые он опубликовал два года назад в « Elegante» *. Стихотворение называлось «Отступничество» 86 и заканчивалось следующими строками:
Под знаменем тем не увидишь меня, Пока я здоров, никогда... Увидишь — то значит, что болен я Иль даже умер — да, да! Уж лучше мертвым считай ты меня, Ведь бывает куда тяжелей Проходить живому мимо плиты, Плиты надгробной своей.
Это звучит почти как предчувствие.
Написано Ф. Энгельсом Печатается по тексту журнала
в первой половине апреля 1840 г. „
Перевод с немецкого
Напечатано в журнале
_,
« Telegraph für Deutschland» M 61, Ha Русском языке публикуется впервые
апрель 1840 г.
Подпись: Ф. О.
• — «Zeitung für die elegante Welt». Ред.
74 ]
ЛАНДШАФТЫ
На долю Эллады выпало счастье увидеть, как характер ее ландшафта был осознан и религии ее обитателей. Эллада — страна пантеизма. Все ее ландшафты охвачены — или, по меньшей мере, были охвачены — рамками гармонии. И все же каждое ее дерево, каждый источник, каждая гора слишком рельефно выступают на передний план, ее небо чересчур сине, ее солнце чересчур ослепительно, ее море чересчур великолепно, чтобы они могли удовлетвориться суровым одухотворением воспетого Шелли Spirit of nature *, какого-то всеобъемлющего Пана; каждая отдельная часть природы в своей прекрасной завершенности претендует на собственного бога, каждая река требует своих нимф, каждая роща — своих дриад; так создавалась религия эллинов. Другие местности не были так счастливы; ни один народ не сделал их основой своей веры, и они должны ждать поэта, который пробудит к жизни дремлющего в них религиозного гения. Когда вы находитесь на вершине Драхенфельза или Рохусберга у Бингена и смотрите вдаль поверх благоухающих виноградников Рейнской долины на далекие голубые горы, сливающиеся с горизонтом, на зелень нолей и виноградников, облитую золотом солнца, и синеву неба, отраженную в реке, — тогда небо во всем своем сиянии склоняется к земле и глядится в нее, дух погружается в мате рию, слово становится плотью и живет среди нас — это вопло щенное христианство. Полную противоположность этому представляет собой северогерманская степь; там нет ничего, кроме
* — духа природы; пантеистический образ-символ из поэмы «Королева Маб» л других произведений Шелли. Ред.
ЛАНДШАФТЫ
75
высохших стеблей и жалкого вереска, который в сознании своей слабости не осмеливается подняться с земли; то тут, то там можно встретить некогда стойкое, а теперь разбитое молнией дерево; и чем безоблачнее небо, тем резче обособляется оно в своем самодовольном великолепии от бедной, проклятой земли, лежащей перед ним в рубище и пепле, тем более гневно глядит его солнечное око на голый, бесплодный песок: здесь представлено иудейское мировоззрение.
Степь бранили немало, вся литература * полна проклятиями ей и пользуется ею, как в «Эдипе» Платена 87, лишь в качестве предмета сатиры. Но почему-то пренебрегли тем, чтобы обнаружить ее редкие привлекательные черты, ее скрытое поэтическое очарование. В самом деле, нужно вырасти в прекрасной местности, среди гор и лесистых вершин, чтобы как следует почувствовать ужас и безнадежность северогерманской Сахары и в то же время любовно искать скрытые, подобно ливийскому миражу, не всегда видимые красоты этого края. Подлинная проза Германии представлена только картофельными полями правого берега Эльбы. Но родина саксов, этого наиболее богатого подвигами германского племени, поэтична и в своей пустынности. В бурную ночь, когда облака, точно привидения, окружают луну, когда собаки издали заливаются лаем, умчитесь на бешеном коне в бескрайнюю степь, скачите во весь опор по выветрившимся гранитным глыбам и по могильным курганам. Вдали, отражая лунный свет, сверкает вода болот, над ними мерцают блуждающие огоньки, рев бури жутко раздается над широкой равниной; земля под вами дрожит и вы чувствуете, что попали в царство немецких народных сказаний. Только с тех пор как я узнал северогерманскую степь, я по-настоящему понял «Детские и семейные сказки» братьев Гримм 88. Почти на всех этих сказках заметен отпечаток того, что они возникли здесь, где с наступлением ночи исчезает все человеческое, и жуткие, бесформенные создания народной фантазии носятся над землей, пустынный вид которой наводит страх даже в ясный полдень. Они — воплощение чувств, которые охватывают одинокого жителя степи, когда он в такую бурную ночь шагает по своим родным местам или же с высокой башни созерцает их пустынную гладь. Тогда перед ним снова встают впечатления, сохранившиеся с детства от бурных степных ночей, и претворяются в сказки. На Рейне или в Швабии вы не подслушаете тайны возникновения народных сказок, между тем как здесь каждая грозовая ночь, — озаренная
* В третьем томе «Блазедова» *4 старик вступается за степь.
76
Ф. ЭНГЕЛЬС
молниями ночь, говорит Лаубе, — твердит об этом громовыми раскатами.
Паутинка моей апологии степи, уносимая ветром, могла бы протянуться дальше, если бы вдруг она не запуталась, зацепившись за несчастный, выкрашенный в ганноверские государственные цвета * дорожный столб. Я долго размышлял о значении этих цветов. Королевско-прусские цвета совсем не выражают того, что хочет в них найти Тирш в своей скверной прусской песне 89; но все же своей прозаичностью они напоминают о холодной, бессердечной бюрократии и обо всем том, что далеко не представляется привлекательным в пруссачестве для жителя Рейнской области. Резкий контраст между черным и белым можно рассматривать как аналогию отношений между королем и подданными в абсолютной монархии, а так как в сущности, согласно Ньютону, белое и черное вовсе не цвета, то они могут означать, что лояльный образ мыслей в абсолютной монархии это тот, который вообще не придерживается никакого цвета. Веселый красный и белый флаг ганзейцев был не плох, по крайней мере, в прошлом; французский esprit ** сверкает в трехцветном знамени, цвета которого присвоила себе и флегматическая Голландия, вероятно, для того, чтобы посмеяться над самой собой; однако самое красивое и многозначительное из всех — это все-таки, несомненно, злополучное немецкое трехцветное знамя. Но ганноверские цвета! Вообразите себе щеголя, который целый час в своих белых Inexpressibles ***, не разбирая дороги, бегал по канавам и только что вспаханным полям, вообразите себе соляной столб Лота 90, — пример былого ганноверского Nunquam retrorsum****, назидательный для многих, — вообразите себе, что невоспитанная бедуинская молодежь забросала глиной этот достопочтенный памятник, и перед вами ганноверский пограничный столб. Или, быть может, белое означает невинный государственный закон, а желтое — грязь, которой его забрызгали некие продажные перья?
Если бы я попытался определить религиозный характер, присущий той или иной местности, то голландские ландшафты по существу кальвинистские. Сплошная проза, невозможность какого-либо одухотворения, которая тяготеет над голландским пейзажем, серое небо, которое одно только и может подходить
* — желтый и белый. Ред. •* — ум. Ред.
*** — невыразимых. Ред.
• ••* — Никогда не отступать (надпись на ганноверском гербе, изображающем вздыбленного коня). Ред.
ЛАНДШАФТЫ
77
к нему, — все это вызывает те же впечатления, какие оставляют в нас непогрешимые решения Дордрехтского синода 91. Ветряные мельницы, единственные движущиеся предметы в этом ландшафте, напоминают об избранниках предопределения, которые одни лишь движимы дыханием божественной благодати; все остальное пребывает в «духовной смерти». И Рейн, подобно стремительному, живому духу христианства, теряет в этой засохшей ортодоксии свою оплодотворяющую силу и совершенно мелеет! Такими представляются голландские берега Рейна, рассматриваемые с реки; говорят, что другие районы страны красивее, но я их не знаю. — Роттердам, с его тенистыми набережными, каналами и судами, кажется провинциалам из внутренней Германии настоящим оазисом; здесь понимаешь, как вслед за уходящими фрегатами фантазия Фрейлиграта могла уноситься вдаль, к более прекрасным берегам. А дальше опять проклятые Зеландские острова — ничего, кроме камыша и плотин, ветряных мельниц, церковных башен с их колокольным перезвоном, и между этими островами пароход часами выводит свои зигзаги!
Но какое блаженное чувство охватывает нас, когда мы, наконец, выбираемся из филистерских плотин, из туго затянутой кальвинистской ортодоксии на простор свободного духа! Исчезает Хельфутслёйс, справа и слева берега Ваала погружаются в бурные, все выше вздымающиеся волны, желтый от песка цвет воды сменяется зеленым, — забудем теперь то, что осталось позади, и устремимся радостно в темно-зеленые, прозрачные воды!
Обиды злого рока
Ты, наконец, забудь!
Перед тобой широко
Открыт свободный путь.
Гляди! Склонен бездонный
Над морем небосвод;
Меж них ты — раздвоенный —
Как мнишь найти проход?
К земле в томленьи страстном Приникнул небосклон; Он плотию прекрасной Блаженно опьянен. Волны порыв влюбленный Вздымает бурно грудь; — А ты, ты раздвоенный — Как завершишь свой путь?
4 м. и э., т. 41
78
Ф. ЭНГЕЛЬС
С благим, бессмертным богом Мир сочетай навек, И их любви залогом Явился человек. Бог несказанным чудом^ Живет в груди твоей: Достойным будь сосудом И божий дух лелей!
Ухватись за канаты бугшприта и смотри на волны, когда, рассекаемые килем, они подбрасывают вверх белую пену брызг, взлетающую высоко над твоей головой; смотри на далекую, зеленую поверхность моря, где вечно неугомонные вздымаются пенящиеся гребни волн, где солнечные лучи попадают в твои глаза, отражаясь от тысяч пляшущих зеркал; где зелень моря сливается с зеркальной синевой неба и золотом солнца в единый чудесный цвет, — и тогда исчезнут для тебя все мелочные заботы, все воспоминания о врагах света и их коварных проис ках, и ты растворишься в гордом сознании свободного, бесконечного духа! С этим сравнимо только одно впечатление, испытан ное мной: когда впервые предо мной раскрылась идея божества последнего философа *, эта грандиознейшая мысль XIX века, меня охватил такой же блаженный трепет, на меня точно пах нуло свежим морским ветром, веющим с чистого неба; глубины спекулятивной философии разверзлись предо мной точно бездонное море, от которого не может оторваться устремленный в пучину взор. Мы живем, действуем и существуем в боге! На море мы начинаем сознавать это; мы чувствуем, что все вокруг нас и мы сами пронизаны дыханием божьим: вся природа так близка нам, волны так доверчиво кивают нам, небо так любовно простирается над землей, а у солнечного света такой неописуемый блеск, что кажется, будто можно схватить его руками.
Солнце закатывается на северо-западе; слева от него из моря поднимается блестящая полоса' — побережье Кента, южный берег Темзы. На море ложатся уже туманы сумерек, только на западе небо и море окрашены в пурпур вечерней зари; на востоке небо густо-голубого цвета, и на его фоне уже ярко горит Венера; на юго-западе по горизонту тянется Маргет, в окнах его домов отражается вечерняя заря — длинная золотая полоса в волшебном сиянии. Теперь машите шапками и приветствуйте свободную Англию радостными криками и пол-
• — очевидно, Гегеля. Ред.
ЛАНДШАФТЫ
79
ными стаканами. Спокойной ночи, до приятного пробуждения в Лондоне!
Вы, жалующиеся на прозу железных дорог, которых вы никогда не видели, садитесь в поезд, идущий из Лондона в Ливерпуль. Если есть на свете страна, созданная для того, чтобы проноситься через нее по железной дороге, то это Англия. Здесь нет ослепительных красот, нет колоссальных массивов скал, это страна мягких, волнистых холмов, страна, которая при английском, всегда не слишком ярком солнечном освещении, полна дивного очарования. Изумляешься многообразию сочетаний, созданных из простых элементов; из нескольких холмов, поля, деревьев, пасущегося скота природа создает тысячи прелестных ландшафтов. Своеобразную красоту придают пейзажу деревья, рассаженные в одиночку и группами по полям, так что вся местность несколько напоминает парк. Затем идет туннель, оставляющий на несколько минут вагон во мраке и переходящий в лощину, из которой внезапно снова вырываешься на смеющиеся, солнечные поля. В одном месте дорога проходит по виадуку через обширную долину; глубоко внизу лежат города и деревни, леса и луга, между которыми извивается речка; направо и налево горы, очертания которых тают в отдалении, а в очаровательной долине волшебное освещение — полутуман, полусолнечный свет. Но едва только успеешь окинуть взглядом чудесную местность, как уже попадаешь в обнаженную лощину и имеешь возможность воссоздать в своем воображении магическую картину. И так продолжается до тех пор, пока не наступит ночь и сон не смежит уставших от созерцания глаз! О, какая богатая поэзия таится в провинциях Британии! Часто кажется, что ты живешь в golden days of merry England * и вот-вот увидишь Шекспира, крадущегося в кустарниках за чужой дичью с ружьем за плечом, или же удивляешься, что на этой зеленой лужайке не разыгрывается в действительности одна из его божественных комедий. Ибо где бы ни происходило в его пьесах действие — в Италии, Франции или Наварре, — по существу перед нами всегда merry England, родина его чудаковатых простолюдинов, его умничающих школьных учителей, его милых необыкновенных женщин; по всему видно, что действие может происходить только под английским небом. Лишь в некоторых комедиях, как например, «Сон в летнюю ночь», в характерах действующих лиц чувствуется так же сильно, как в «Ромео и Джульетте», влияние южного климата.
* — золотые дни веселой Англии. РеЭ. 4»
80
Ф. ЭНГЕЛЬС
Но вернемся к нашему отечеству! Живописная и романтическая Вестфалия рассердилась на своего сына Фрейлиграта, который совершенно забыл ее, правда, ради гораздо более живописного и романтического Рейна; утешим ее несколькими любезными словами, чтобы терпение ее не лопнуло раньше, чем появится второй выпуск 92. Вестфалия отделена горными цепями от Германии и открыта лишь со стороны Голландии, — точно ее вытолкнули из Германии. И все же дети ее — настоящие саксонцы, верные, добрые немцы. В этих горах имеются восхитительные места: на юге — долины Рура и Ленне, на востоке — долина Везера, на севере — горная цепь от Миндена до Оснабрюка — повсюду богатейшие виды, и только в центре страны скучный песок равнины, то и дело проглядывающий сквозь траву и злаки. А затем старые, прекрасные города, прежде всего Мюнстер с его готическими церквами, с аркадами рынка, с Аинеттой Элизабет фон Дросте-Хюльсхофф и Левином Шюккингом. Последний, с которым я имел удовольствие познакомиться там, любезно указал мне на стихотворения упомянутой дамы 83, и я не могу пропустить случая, чтобы не взять на себя часть вины, которая падает на немецкую публику по отношению к этим стихам. Здесь липший раз подтвердилось, что хваленая немецкая основательность достаточно легкомысленно относится к оценке стихотворений. Книгу стихов перелистывают, рассматривают, гладок ли стих, хороши ли рифмы, легко ли понимается содержание и богато ли оно сильными или, во всяком случае, эффектными образами, — и приговор готов. Но стихотворения, подобные этим, в которых проявляются глубокое чувство, нежность и оригинальность в описаниях природы, не уступающие поэзии Шелли, смелая байронов-ская фантазия, правда, в облачении несколько застывшей формы и не свободного от провинциализмов языка, — такие произведения проходят незамеченными; у кого будет охота читать их несколько медленнее, чем это делается обычно? Ведь стихи берут в руки лишь тогда, когда наступает час послеобеденного отдыха, а красота их могла бы только нарушить сон! К тому же наша поэтесса — верующая католичка, а разве протестант позволит себе заинтересоваться таким автором! Но дело в том, что если пиетизм делает смешным Альберта Кнаппа — этого мужа, магистра, старшего адъюнкт-пастора, — то детская вера к лицу фрейлейн фон Дросте. Религиозное свободомыслие — вещь рискованная для женщин. Такие женщины, как Жорж Занд, как подруга Шелли * — редкое явление;
* Мэри Уолстонкрафт-Шелли, урожденная Годвин. Ред.
ЛАНДШАФТЫ
81
скепсис слишком легко разъедает женский характер и придает рассудку большую силу, чем это годится для женщин. Но если идеи, за которые боремся мы, дети нового времени, истинны, то недалека уже пора, когда женское сердце начнет биться за идеалы современного духа так же горячо, как оно сейчас бьется за набожную веру отцов, — и лишь тогда наступит победа нового, когда молодое поколение станет его впитывать вместе с молоком матери.
Печатается по тексту журнала Перевод с немецкого |
Написано Ф. Энгельсом с конце июня — июле 1840 г.
Напечатано в журнале «Telegraph
fur Deutschland» MM 122 и 123;
июль и август 1840 г.
Подпись: Фридрих Освальд
82 ]
[КОРРЕСПОНДЕНЦИИ ИЗ БРЕМЕНА]
ТЕАТР. ПРАЗДНИК КНИГОПЕЧАТАНИЯ
Бремен, июль
Насколько мне известно, ни один из видных журналов не держит в Бремене постоянного корреспондента. Из этого Con sensus gentium * можно было бы легко заключить, что здесь не о чем писать, однако это не так; у нас имеется театр, в котором еще недавно гастролировали друг за другом Агнесса Шебест, Каролина Бауэр, Тихачек и г-жа Шрёдер-Девриент. Их репертуар по своей солидности может соперничать с репер туаром некоторых других более знаменитых актеров. Здесь уже ставились «Ричард Сэведж» Гуцкова 58 и «Модный фанатизм» Блюма 94. О первой из этих двух пьес уже и так слишком много говорилось. Я считаю, что появившаяся недавно в «Hallische Jahrbücher» рецензия на эту пьесу 85, за вычетом частых выпадов, содержит значительную долю истины, а именно: основной недостаток произведения заключается в том, что отношения между матерью и ребенком, не являясь свободными, никогда не могут быть положены в основу драмы. Быть может, Гудков уже и раньше видел свою ошибку, но он был прав, когда не отказался из-за этого от постановки спектакля, поскольку, если он желал одной-единственной пьесой проложить себе путь на сцену, он должен был пойти на уступки укоренившейся театральной рутине,уступки, которые он мог бы позже, в случае, если бы его план удался, взять назад. Он должен был построить свою пьесу на оригинальном фундаменте, хотя бы этот фундамент и не мог противостоять поэтической критике, даже если его сцены грешили погоней за эффектами и мелодраматичностью. Можно критиковать «Ричарда Сэведжа», можно его отвергать, но необходимо также признать, что Гуцков продемонстрировал
• — общего согласия. Реф.
Корреспонденций из Времена
83
в нем свой драматический талант. — О «Модном фанатизме» Блюма я не стал бы говорить, если бы многие журналы не раструбили об этой пьесе, как о «современной». В ней, однако, нет решительно ничего современного — ни в характерах, ни в действиях, ни в диалоге. Правда, заслуга Блюма заключается в том, что у него хватило мужества вывести на сцену пиетизм 9, но столь легковесным манером нельзя справиться с этим вывихом христианства. Пора уже перестать видеть в пиетизме обман, алчность или утонченную чувственность; от таких преувеличений и крайностей, которые проявились в Кенигсберге, от таких злоупотреблений, которые позволил себе Стефан из Дрездена, настоящий пиетизм решительно отворачивается. Когда Стефан со своей несчастной компанией был здесь, собираясь отплыть в Новый Орлеан, и еще ни у кого не было ни малейшего морального подозрения по отношению к нему, я сам видел, с каким недоверием отнеслись к нему местные пиетисты. Кто желает писать об этом направлении, пусть зайдет когда-нибудь к «квакерам», как их здесь называют, и увидит, с какой любовью идут эти люди навстречу друг другу, как скоро возникает дружба между двумя совершенно чужими людьми, которые не знают друг о друге ничего, кроме того, что они «верующие», с какой уверенностью, каким постоянством, какой решительностью идут они своим путем, с каким тонким психологическим тактом умеют они раскрывать все свои маленькие недостатки, и я убежден, что он уже не напишет «Модного фанатизма». Упреки, которые расточаются пиетизму в этом спектакле, столь же неправильны, как неправ пиетизм в своем отношении к свободным идеям нашей эпохи. — Поэтому то единственное, на что обратил внимание местный пиетизм в этой пьесе, выразилось в вопросе: не было ли в ней «греховных речей»? Праздник Гутенберга отмечался и здесь, в ultima Thule * немецкой культуры, и притом более весело, чем в обоих других ганзейских городах. Печатники уже в течение многих лет еженедельно откладывали малую толику из своего заработка, дабы достойно отметить этот торжественный день. Еще заблаговременно был образован комитет, но и здесь проведение праздника все же встретило трудности по вине государства. Возникли мелкие интриги, большей частью личного порядка, без которых невозможно обойтись в таких маленьких государствах, некоторое время обо всей затее вообще ничего не было
• — далекой Фуле (Фула — сказочная островная страна на крайнем Севере, ' упоминаемая в античных легендах. В переносном смысле выражение «ultima Thule» употребляется для обозначения далекой окраины. Оно встречается, в частности, в поэме Вергилия «Георгики»). Ред.
84
Ф. ЭНГЕЛЬС
слышно, и создалось впечатление, что в лучшем случае состоится лишь «Праздник ремесленников». Только накануне торжества интерес к нему стал всеобщим, появилась программа. Профессор Вильгельм Эрнст Вебер, известный своими прекрасными переводами древних классиков и комментариями к немецким поэтам, произнес речь в актовом зале и привлек внимание всех к намеченному на следующий день празднику, так что главы торговых фирм были в нерешительности, не подарить ли им на завтра своим конторщикам свободных полдня. Праздничный день настал, все корабли на Везере подняли флаги, а на нижнем конце города стояли два корабля, верхушки мачт которых были соединены гирляндой из бесчисленного множества флагов и образовали как бы огромные триумфальные ворота. На одном из этих кораблей стояла единственная имевшаяся в распоряжении пушка, из которой палили весь день с утра до вечера. Комитет вместе со всеми печатниками образовал торжественное шествие, которое направилось в церковь, а оттуда — к только что построенному пароходу «Гутенберг», прекраснейшему из кораблей, которые когда-либо плавали по Везеру, с белоспеж-ным, инкрустированным золотом корпусом. Для своего первого плавания он был празднично украшен венками и флагами. Участники шествия поднялись на борт, проехали под музыку и пение вверх по Везеру и остановились у моста, где был исполнен хорал и один из печатников произнес речь. В то время как все участники празднества на борту вкушали завтрак, который дал по этому поводу один из владельцев корабля, г-н Ланге из Вегезака, «Гутенберг» со скоростью, которая делала честь его строителям, проплыл через ворота из флагов и дошел до Ланкенау, увеселительного места ниже города, а тысячи людей на мосту и на набережной кричали ему вслед «Ура!». Благодаря этому торжественному шествию и поездке по Везеру празднику был придан народный характер, но в еще большей степени это было достигнуто сначала ограниченной, а позже свободной раздачей билетов в специально снятый на этот вечер и иллюминированный городской сад, куда после праздничного обеда направился комитет. Здесь праздник завершился музыкой, блеском огней, о-сотерном, сен-жюльеном и шампанским.
ЛИТЕРАТУРА
Времен, июль
В остальном жизнь здесь довольно однообразная и типично провинциальная; haute volée *, то есть семьи патрициев и денежной аристократии, отправляются летом в свои имения,
* — люди высокого полета. Ред.
КОРРЕСПОНДЕНЦИИ ИЗ БРЕМЕНА
85
дамы среднего сословия даже в это прекрасное время года не могут оторваться от кружка своих друзей за чайным столом, где они играют в карты и чешут языки, а купечество изо дня в день посещает музеи, биржу или свой союз, где беседуют о ценах на кофе и табак и о переговорах с Таможенным союзом 9в. Театр посещается плохо. — В текущей литературе нашего общего отечества здесь участия не принимают, придерживаются в основном взгляда, что Гёте и Шиллер заложили последние камни в свод немецкой литературы, хотя и признают, что романтики его позже несколько украсили. Состоят в читательском кружке, частично ради моды, частично для того, чтобы иметь возможность с удобством провести сиесту за журналом, однако интерес возбуждает лишь скандал и все, что говорится в газетах о Бремене. У большинства образованных людей эта апатия вызвана, разумеется, недостатком времени для досуга, ибо особенно купцы вынуждены постоянно думать о своем деле, а оставшиеся у них свободные часы занимает этикет, посещения обычно весьма многочисленных родственников и т. д. Однако тут существует и обособленная литература; с одной стороны, это брошюры, большей частью о богословских спорах, с другой — периодические издания, которые достаточно хорошо расходятся. Прекрасно осведомленная, редактируемая с большим тактом « Bremer Zeitung» пользуется значительной славой в широком кругу читателей, который за последнее время сузился из-за ее непроизвольного вмешательства в политическую жизнь соседнего государства. Статьи газеты на западноевропейские темы написаны остро, хотя и не грешат особым свободомыслием. Приложение к газете, журнал «Bremisches Conversationsblatt», пытался представлять Бре мен в современной немецкой литературе и помещал остроумные статьи профессора Вебера и д-ра Штара из Ольденбурга. Стихи поставлял Николаус Делиус, талантливый молодой филолог, который мог бы постепенно завоевать себе почетное место и как поэт. Однако вербовать сколько-нибудь значительных сотрудников за пределами города оказалось слишком тяжело, и журнал прекратил существование из-за недостатка материалов. Другой журнал, «Patriot», который стремился стать достой ным органом, посвященным обсуждению местных тем, и одно временно достигнуть большей значимости в эстетическом отношении, чем маленькие местные газеты, скончался в промежуточ ном положении между беллетристическим изданием и местной газетой. Большей выносливостью могут похвастаться маленькие местные газеты, питающиеся скандалами, спорами между актерами, городскими сплетнями и т. п. Особенно редкую
86
Ф. ЭНГЕЛЬС
известность заслужила газета «Unterhaltungsblatt» * с помощью своих многочисленных сотрудников (почти каждый конторщик может похвалиться тем, что написал для «Unterhaltungsblatt» несколько строчек). Если в театре из скамьи торчит гвоздь, если в купеческом союзе не купили какую-нибудь брошюру, если пьяный рабочий табачной фабрики веселился ночью на улице, если сточная канава недостаточно очищена — первый, кто обращает на это внимание, — это «Unterhaltungsblatt». Если офицер гражданской гвардии считает себя вправе, в силу своих полномочий, проехать верхом по пешеходной дорожке, он может быть уверен, что в следующем номере газеты будет поставлен вопрос, имеет ли право офицер гражданской гвардии ездить верхом по пешеходной дорожке. Можно назвать эту превосходную газету провидением Бремена. Главный ее сотрудник — Кришан Трипстеерт. Под этим псевдонимом там печатаются стихи на нижненемецком наречии. Для нижненемецкого наречия было бы лучше, если бы его вообще отменили, как этого требовал Винбарг, чем позволить Кришану Трипстеерту злоупотреблять им в своих стихотворениях. Остальные местные печатные органы слишком ординарны, чтобы называть их имена широкой публике. Особняком от них стоит «Bremer Kirchenbote», пиетическо-аскетический журнал, редактируемый тремя проповедниками, куда время от времени поставляет материал Крум-махер, известный сочинитель притч**. Журнал так усердствует, что цензуре часто приходится вмешиваться, — причем, принимая во внимание то одобрение, которое общее направление журнала находит в высоких кругах, это происходит лишь в крайних случаях. Он постоянно полемизирует с Гегелем, «отцом современного пантеизма», и «его учеником, холодным, как лед, Штраусом», а также с каждым рационалистом, который появляется в радиусе десяти миль 97. В следующий раз я расскажу кое-что о Бремерхафене и о социальных условиях в Бремене.
Написано Ф. Энгельсом в июле 1840 г. Печатается по тексту газеты
Напечатано в газете »Morgenblatt Перевод с немецкого
für gebildete Leser»
MM 181
и
182;
30 и 31 июля 1840 г. На русском языке публикуется впервые
Подпись
: Ф
.
О
.
* — «Bremisches Unterhaltungsblatt». Ред. t» — Фридрих Адольф Круммахер. Ред,
ВЕЧЕР
To - morrow comes Shelley *
1
Сижу в саду, — склонившегося дня Светило кануло внезапно в волны, И пляшут в облаках, веселья полны, Златые брызги алого огня. Цветы уныло опустили взоры, Дневных лучей веселый свет погас, Лишь меж дерев поют в вечерний час Беспечных птиц приветливые хоры. На гребне вод недвижны пароходы, Проплывшие широкий океан; Колебля мост и уходя в туман, Усталые влачатся пешеходы. В бокале бродит пенистый напиток, Передо мной — творенья Кальдерона; И я, как бражник, чую сил избыток, Вина и слова мощью опьяненный.
2
Уже бледней вечерняя заря, Лишь миг, — уже грядет заря свободы; Вот вспыхнет солнце, пурпуром горя, Минует ночь, а с ней — ее невзгоды. Тогда взрастет цветов младое племя Не только там, где мы бросали семя, — Цветущим садом станет вся земля,
* — День завтрашний придет! Шелли. »Королева Маб». Рев.
Пернатые, что в зелени вершин
Восход зари стоустно возвещают
И ведают, когда главы склоняют
Громады влажных туч на дно долин,
Что солнце снова на престол восходит, —
Так и поэты в стройном хороводе;
Их слово вольный ветер разнесет,
Он с вольным словом свяжет свой полет.
Певцы стоят не у дворцовых башен,
Дворцы в развалинах давно лежат;
С дубов, которым натиск бурь не страшен,
Они на солнце радостно глядят,
Хотя бы света луч, давно желанный,
Их ослепил, рассеявши туманы;
И я один из вольных тех певцов,
Дуб — это Берне, бывший мне поддержкой,
Когда гонители, в тисках оков,
Германию пятой сдавили дерзкой.
Да, я одна из этих смелых птах,
Плывущих в море вольного эфира;
Пусть воробьем я буду в их глазах,
Я лучше буду воробьем для мира,
Чем заключенным в клетку соловьем,
Для развлеченья взятым в барский дом.
88
Ф. ЭНГЕЛЬС
И все растенья страны переменят,
И пальма мира Север приоденет,
Украсит роза мерзлые поля;
Дуб устремит свой шаг на полдень ясный,
Он троны тяжкой сокрушит стопой,
Тому, кто мир вернул стране несчастной,
Он обовьет чело своей листвой.
Алоэ всюду даст могучий рост,
Ему подобен крепкий ум народа,
В нем та же неуклюжая порода,
И так же кряжист он, колюч и прост,
Пока, под грохот, сквозь преград, прорвется
Свободы пламя, что под спудом бьется,
И к богу донесет свой аромат
Быстрей, чем ладан, что льстецы кадят.
Лишь кипарис, былой лишенный славы,
Забыт останется среди дубравы.
Тогда любовь протянет мост незримый
От сердца к сердцу; пусть под ним ревет
Бегущих лет поток неудержимый,
Страстей кипящих пенный водомет,
Не дрогнет мост — алмазной он породы;
А в вышине горит штандарт свободы,
И человек идет; и мирный взор
Куда ни бросит он, куда ни станет,
Меж братских крыш, в гостеприимном стане,
Приют всегда найдет он с этих пор;
И если сонные смежит он очи,
Как дома будет и во мраке ночи.
И новый мост взлетит до облаков,
И человечество отныне твердо
Направит к небу шаг спокойно-гордый,
Чтоб созерцать прообраз всех духов.
Не из его ль возникли люди лона,
Не снова ль их в себя оно приемлет,
Как звенья цепи, духом укрепленной,
Что, вечная, материю объемлет!
6
И новое вино наполнит чаши, Вино свободы, крепкое вдвойне; Оно не затуманит чувства наши,
ВЕЧЕР
89
4
Тогда корабль сквозь волны повезет Не грузы богачу для накопленья, И не товар — купцу в обогащенье, А счастья и свободы сладкий плод. То — конь, задорно вставший на дыбы, Чей всадник смерть приносит лицемеру, То утешитель, возвестивший веру В свободу мысли, жизни и борьбы. Венчают флаг не королей гербы, Пред кем команда в страхе поникает, — Там облако, в котором расцветает, Когда рассеет молния его, Миротворящих радуг волшебство.
90
Ф. ЭЙГЕЛЬС
Но новый смысл придаст их глубине.
И ты уловишь слухом напряженным
Небесных сфер звучанье в тишине,
И заструится током просветленным
По жилам кровь, как пламенный эфир,
Что наполняет бесконечный мир.
Ты кинешь взор в предвечные пространства,
Ты покоришь созвездья в вышине,
И, как огней земных непостоянство,
Былые скорби вспомнишь лишь во сне.
7
Тогда восстанет новый Кальдерон 98,
Ловец жемчужин в море вдохновенья,
Чей голос мощный словно кедров стон
На жертвенном огне в часы моленья;
Чья песнь шумит, чьей арфы медный звон
Пророчит тираний ниспроверженье;
Внимают все победной песне той,
Приветствуя грядущий мир земной.
Он повествует, как, сквозь тучи пик,
Тиранов мощь разбил поток народа,
Как через мост мантиблъский * он проник
В обетованную страну свободы;
И как он стал, в порыве грозной мести,
Целителем своей народной чести **, —
Он, что давно, как мужественный князь ***,
Освобожденья ждал, в цепях томясь.
Тогда из царства горнего эфира,
Дочь воздуха ****, свобода низошла,-
И мощью чар ее звучала лира,
И жизнь вокруг, как сладкий сон *****, была
И, наполняя снова кубок мира,
Сверкающая влага потекла;
Вставало солнце, утра озаряя
Апреля нежного, златого мая ******_
* *
* * »
• ** *
* » w * *
La puente de Mantible. El médico de su horira. El principe constante. La hi Ja del aire. La vida es sueflo. Mafianas de Abrll y Mayo.
ВЕЧЕР
91
8
Когда же солнце новое взойдет И старый мир повергнется в руины? Мы созерцали старых солнц заход, Надолго ль ночь окутала долины? Унылый месяц смотрит на поля, Туманы на холмах лежат седые; В туманах спит усталая земля, Мы бодрствуем, но бродим, как слепые. Но тучи, скрывшие небесный свод, Уже спугнул восход зари веселый; Туманы, ускользающие в долы, — Лишь пробужденных духов хоровод. Звезда, танцуя, вспыхнула меж гор, Багряные лучи сквозь туч пробились, Ты видишь, как цветы уже раскрылись, Ты слышишь, как щебечет птичий хор! Полнеба в ослепительном сиянье, Горят алмазом снеговые грани; Златые тучи, в зареве огней, Как гривы буйных солнечных коней; Взгляни туда, где ?кгучих стрел потоки, Младое солнце всходит на востоке!
Написано Ф. Энгельсом в июле 1840 г. Печатается по тексту журнала
Напечатано в журнале « Telegraph Перевод с немецкого
für Deutschland»
AS 126,
август
1840
г
.
|
Напечатано
в
журнале
«telegraph
ür Deutschland»
AS 126,
август
1840
г
.
Подпись: Фридрих Освальд
92 ]
[КОРРЕСПОНДЕНЦИИ ИЗ БРЕМЕНА]
ПОЕЗДКА В БРЕМЕРХАФЕН ™
Бремен, июль
В шесть часов утра «Роланд» должен был отплыть. Я стоял, прислонившись к штурвальному мостику, и искал знакомых в толпе людей, теснившихся у борта парохода. Ведь сегодня была организована воскресная увеселительная поездка в Бре-мерхафен, к тому же по пониженным ценам, поэтому каждый воспользовался случаем, чтобы поближе увидеть море и посмотреть на большие суда. Странно было, что жажда наживы, которая вообще всегда служит интересам денежной аристократии, на этот раз пошла на некоторые уступки демократии. Снижение цен позволило несостоятельным людям принять участие в поездке, к тому же была отменена разница в цене между каютами первого и второго класса, что очень много значит для Бремена, где «высшие сословия» ничего так не страшатся, как смешанного общества. Поэтому пароход был переполнен. Ядро общества составляли стопроцентные «бременские бюргеры», ни разу в жизни не выезжавшие за пределы вольного ганзейского города 10°, а теперь пожелавшие показать гавань своим семьям; много было также бондарей, эмигрантов, подмастерьев; то здесь, то там можно было видеть биржевика, который, как представитель хорошего общества, держался в стороне от толпы, и повсюду были конторские служащие — эти пешки на шахматной доске торгового города, всегда высылаемые вперед и подразделяющиеся, в свою очередь, на приказчиков, старших учеников и младших учеников. Приказчик воображает себя уже важной персоной, ему остался только шаг до самостоятельности; он — правая рука фирмы, знает насквозь все дела своего торгового дома, знаком с состоянием рынка, и на бирже
КОРРЕСПОНДЕНЦИИ ИЗ ВРЕМЕНА
93
его осаждают маклеры. Старший ученик считает себя немногим ниже. Он хоть и не находится в таких же близких отношениях с хозяином, как приказчик, но уже умеет великолепно обращаться с маклерами и в особенности с бондарями или лодочниками, а в отсутствие* хозяина и приказчика держит себя как представитель фирмы и делает вид, что кредит всего торгового дома зависит от него. Но младший ученик — это несчастное со здание, он является представителем торгового дома в лучшем случае только для рабочего, который упаковывает товар, или для почтальона того района, где находится контора. Он обязан не только снимать копии со всех коммерческих писем и векселей, разносить и оплачивать счета, но вообще должен быть на побегушках, отправлять письма, перевязывать пакеты, делать надписи на ящиках и приносить письма с почты. Ежедневно в полдень почтовая контора наполнена толпой этих «младших», ожидающих прибытия гамбургской почты. Но тяжелее всего то, что младший вынужден покорно принимать на себя вину за все обнаруженные в конторе недочеты, так как быть козлом отпущения для всей конторы входит в его обязанности. Эти три категории строго обособляются друг от друга также и в об ществе: младшие, в большинстве случаев еще не вышедшие из детского возраста, находят удовольствие в том, чтобы громко посмеяться и затеять много шума из ничего; старшие ученики оживленно говорят о последней крупной закупке, которую сделал торговец сахаром, и каждый высказывает свои предположения по этому поводу; приказчики ухмыляются по поводу острот, не подлежащих широкой огласке, и сообщают занятные вещи о присутствующих дамах.
Пароход отчалил от берега. Хотя жители Бремена ежедневно имеют возможность наблюдать подобное зрелище, тем не менее любопытство бременцев привлекло и на этот раз огромную массу людей, наблюдавших со всех выступов набережной за нашим отплытием. — Погода была, впрочем, неблагоприятная: хотя над нами и простиралась та старая небесная твердь, о которой повествует Гомер, но обращенная к нам сторона ее, не подвергающаяся ежедневной чистке по велению бессмертных богов, заметно подернулась ржавчиной. Не раз капли дождя с шипением гасили мою сигару. Денди, которые до сих пор держали свои макинтоши в руках, были вынуждены надеть их, а дамы раскрыли зонты. — Бременский берег, от которого отходит пароход, если смотреть с Везера, выглядит очень красиво: слева — Новый город с его длинной, обсаженной деревьями «плотиной»; справа — дамба, доходящая здесь до самого Везера и увенчанная огромной ветряной мельницей. Но затем начинается
94
Ф. ЭНГЕЛЬС
бременская пустыня, справа и слева ивовый кустарник, болотистые луга, картофельные поля и множество огородов красной капусты. Красная капуста — любимое кушанье бременцев.
На штурвальном мостике, несмотря на сильный дождь и резкий ветер, стоял долговязый помощник страхового агента и беседовал на нижненемецком наречии с капитаном, который спокойно пил свой кофе. Затем он снова поспешил вниз, к обществу купцов второго ранга, чтобы доложить им о важных сообщениях капитана. Приказчики и старшие ученики чуть не передрались из-за этой важной персоны, но он даже не обернулся в их сторону, так как сегодня он разговаривал только с солидными фирмами. Вот он поспешно сорвался вниз со штурвального мостика и сообщил: «Через четверть часа мы будем в Вегезаке». «Вегезак!» — радостно повторили все слушатели. Вегезак — это оазис в бременской пустыне, в Вегезаке есть горы высотой в шестьдесят футов, и бременец любит говорить о «Вегезакской Швейцарии». Вегезак действительно представляет собой очень живописную или «чудесную», «сладостную» картину, как здесь выражаются, думая при этом, по-видимому, о последней, выгодно проданной партии желтого гаванского сахара. Само местечко со стороны Везера очень привлекательно; уже издали видны на Везере корпуса многочисленных судов, частью отслуживших, частью заново здесь построенных. В этом месте Лезум впадает в Везер, также обрамляясь поистине чудесными холмистыми берегами, которые выглядят даже романтично, как меня честью уверял учитель из Грона, деревни в окрестностях Вегезака. Сразу за Вегезаком песчаное море бороздится более или менее значительными волнами и довольно круто спускается к Везеру. Здесь расположены виллы бременских аристократов, зеленые насаждения, которые в самом деле очень украшают берег Везера на этом небольшом пространстве. Потом снова начинается прежняя скучная картина. — Я спустился на нижнюю палубу и в одной небольшой комнате, прилегающей к каюте, обнаружил сборище «старших учеников», которые прилагали все старания, чтобы развлечь подобающим образом трех хорошеньких портновских дочек. В дверях теснилась толпа «младших», с напряженным вниманием прислушивавшихся к болтовне старших учеников; за ними стоял garde d'honneur * этих дам, старый друг дома, сердито ворча по случаю творившегося беспорядка. Разговор наводил на меня скуку, я вновь поднялся наверх и взошел на штурвальный мостик. Нет ничего прекраснее, чем стоять так, возвышаясь
» т- страж чести. pçQ,
корресйойДейций из ёремёйа
05
над толпой людей, наблюдать за их толкотней и прислушиваться к смутному гулу доносящихся снизу голосов. Свежее дуновение ветра чувствуется там наверху сильнее, и дождь действует здесь, конечно, более освежающе и во всяком случае приятнее, чем капли, падающие вам за воротник с зонта какого-нибудь филистера.
Наконец, после ряда ничем не замечательных ганноверских и ольденбургских деревень, снова приятная перемена — вольная гавань Браке, дома и деревья которой образуют эффектный фон для стоящих на Везере судов. Сюда заходят уже довольно крупные морские суда, и ниже этого места Везер становится много шире, особенно там, где он не рассечен островами. — После непродолжительной стоянки пароход отправился дальше, и через полтора часа, после почти шестичасового пути, мы были у цели. Когда перед нашими глазами возник форт Бремерха-фена, один из моих знакомых книготорговцев стал цитировать Шиллера, страховой агент — « Shipping and Mercantile Gazette », а купец — последний номер импортного бюллетеня. Сделав великолепный поворот, пароход вошел в Геест, небольшую речку, которая впадает в Везер у Бремерхафена. Несмотря на предостережения капитана, пассажиры столпились на носу судна, и, так как отлив достиг наиболее низкого уровня, «Роланд», представитель бременской независимости, внезапно сел на мель. Пассажиры разошлись, машина дала обратный ход, и «Роланд» благополучно снялся с песчаной отмели.
Бремерхафен — новое место. В 1827 г. Бремен купил у Ган новера небольшой участок земли и с огромными затратами вы строил там порт. Постепенно туда переселилась целая бременская колония, и сейчас еще население городка продолжает расти. Поэтому здесь все бременское, от архитектуры домов до нижненемецкого наречия жителей, и бременец старого закала, досадовавший, быть может, на огромные налоги, ценой тсоторых был куплен этот кусок земли, сейчас уже не может скрыть своей радости, когда он видит, насколько здесь красиво, целесообразно и по-бременски. — С пароходной пристани можно лучше всего обозреть всю местность в целом: красивую широкую набережную, в центре которой возвышается колоссальное здание порта в неудавшемся античном стиле; гавань во всю свою длину со всеми ее судами; слева, по ту сторону гавани, небольшой форт с расквартированными в нем ганноверскими солдатами; его кирпичные стены слишком явно свидетельствуют о том, что он стоит здесь только pro forma *. Поэтому вполне понятно, что
• — для формы. Ред.
96
<J>. ЭНГЕЛЬС
здесь никому не разрешается входить внутрь форта, в то время как в любой прусской крепости можно легко получить на это разрешение. — Мы шли под дождем вдоль набережной. То и дело перед нами открывался через боковые улицы вид на внутреннюю часть городка: все расположено под прямым углом, прямые как стрелы улицы, дома, часто еще не достроенные. Эта современная планировка городка — единственное, что отличает его от Бремена. Ввиду плохой погоды и еще не закончившегося богослужения на улицах было так же тихо, как в Бремене.
Я отправился на большой фрегат, на палубе которого находилось множество эмигрантов, наблюдавших за подъемом «ялика». Яликом здееь называют всякий челн, снабженный килем и поэтому пригодный для плавания по морю. Люди были еще настроены весело, пока они не расстались с берегами родной земли. Но я видел, как тяжело им бывает в ту минуту, когда они действительно навсегда покидают немецкую землю, когда судно со всеми пассажирами на борту медленно выходит из гавани на рейд, а оттуда, подняв паруса, в открытое море. Это большей частью немцы, с честными открытыми лицами, без фальши, с сильными руками. Достаточно пробыть минуту среди них, достаточно увидеть, с какой сердечностью они обращаются друг с другом, чтобы понять, что действительно далеко не самые худшие покидают свое отечество, переселяясь в страну долларов и девственных лесов. Заповедь: оставайся на родине и честно добывай свой хлеб *, кажется как бы созданной нарочно для немцев. Но на самом деле это не так: кто хочет честно добывать свой хлеб, отправляехся, по крайней мере очень часто, в Америку. Далеко не всегда голод, не говоря уже о страсти к наживе, гонит этих людей в чужие края. Неопределенное положение немецкого крестьянина между крепостной зависимостью и свободой, наследственное подданство, произвол и самоуправ-' ство патримониальных судов 101 — вот что делает горьким хлеб крестьянина и беспокойным его сон до тех пор, пока он не решится покинуть родину.
С этим пароходом уезжали саксонцы. Мы спустились по лестнице вниз, чтобы осмотреть внутреннее помещение корабля. Кают-компания была обставлена исключительно элегантно и комфортабельно: маленькая четырехугольная комната, все очень изящно, как в аристократическом салоне, красное дерево с позолотой. Напротив кают-компании в маленьких, уютных каютах — койки для пассажиров; через открытую дверь к нам доносился из кладовой запах ветчины. Нам пришлось снова
* Библия, Ветхий завет. Псалтырь. Ред.
КОРРЕСПОНДЕНЦИИ ИЗ БРЕМЕНА
97
подняться на верхнюю палубу, чтобы по другой лестнице попасть на среднюю палубу. «Но страшно в подземной таинственной мгле» *, — цитировали все мои спутники, когда мы вновь поднялись наверх. Там, внизу, была чернь, у которой не хватает денег на то, чтобы заплатить девяносто талеров за проезд в каюте; народ, перед которым не снимают шляпы, нравы которого одни называют грубыми, другие — невежественными, плебеи, ничего не имеющие, но составляющие самое лучшее из того, что может иметь король в своем государстве, — и при этом именно они одни сохраняют в Америке в неприкосновенности немецкий склад. Презрительная жалость американцев к нашей национальности внушена им немцами-горожанами. Немецкий купец гордится тем, что он отказывается от всего немецкого и становится сущей обезьяной, копирующей янки. Этот ублюдок счастлив, когда его больше не принимают за немца, он говорит по-английски даже со своими соотечественниками, а когда возвращается в Германию, то еще больше разыгрывает из себя янки. На улицах Бремена можно часто услышать английскую речь, но было бы большой ошибкой принимать всякого, кто говорит по-английски, за британца или за янки; когда эти последние приезжают в Германию, они всегда говорят по-немецки, чтобы изучить наш трудный язык; те же, кто говорит по-английски, — это немцы, побы вавшие в Америке. Один только немецкий крестьянин и, может быть, еще ремесленник из приморских городов с железным упорством придерживаются своих народных обычаев и языка. Отрезанные от янки девственными лесами, Аллеганскими горами и большими реками, они строят в самом сердце Соединенных Штатов новую, свободную Германию. В Кентукки, Огайо и на западе Пенсильвании английскими являются только города, в то время как в деревне все говорят по-немецки. В своем новом отечестве немец приобрел новые добродетели, не утратив при этом старых. Немецкий корпоративный дух развился здесь в дух политического свободного товарищества, настойчиво требующий от правительства введения немецкого языка в судо производство немецких округов; он создает одну за другой немец кие газеты, которые единодушно одобряют обдуманное, спокойное стремление к развитию наличных элементов свободы. И лучшим показателем его силы является то, что он вызвал к жизни существующую во всех штатах партию «Прирожденных американцев» 102, которая стремится препятствовать иммиграции и приобретению иммигрантами прав гражданства.
* Шиллер- «Кубок». Р»в.
m
Ф. ЭНГЕЛЬС
«Но страшно в подземной таинственной мгле». Вдоль всей средней палубы расставлен ряд коек; вплотную друг к другу и даже одна над другой. В помещении, где мужчины, женщины и дети лежат вповалку, как камни мостовой, больные рядом со здоровыми, стоит спертый, тяжелый воздух. На каждом шагу спотыкаешься о груды одежды, домашнего скарба и т. п.; здесь плачут маленькие дети, там с койки приподнимается чья-то голова. Печальное зрелище! И что же тут должно твориться, когда продолжительный шторм швыряет и опрокидывает все, а волны перекатываются через верхнюю палубу, так что нельзя даже открыть люк, через который только и проникает свежий воздух! При этом на бременских судах все устроено еще более или менее по-человечески. Известно, каково приходится большинству, которое отправляется через Гавр. Вслед затем мы посетили другое, американское судно. Там как раз варили обед, и одна немецкая женщина, которая стояла около, при виде скверных продуктов и еще более скверного их приготовления, сказала сквозь горькие слезы, что если бы только она знала это, то лучше осталась бы дома.
Мы вернулись в гостиницу. В углу сидела примадонна нашего театра со своим супругом, ultimo uomo * этого же театра, и с некоторыми другими артистами; остальное общество не представляло собой ничего примечательного, и я начал просматривать произведения печати, лежавшие на столе, из которых самым интересным был бременский годовой торговый отчет. Я взял его и прочел следующие места:
«Спрос на кофе был летом и осенью, вплоть до того, когда зимою наступили более вялые настроения рынка. Сахар пользовался устойчивым сбытом, но настоящая идея по этому поводу появилась лишь с прибытием более крупных партий».
Что должен сказать на это бедный литератор, когда он видит, что стиль маклеров пронизывается литературными оборотами не только из современной беллетристики, но и из философии! Настроения и идеи в торговом отчете — кто бы мог этого ожидать! Я перевернул страницу и нашел такое обозначение:
«Высокосортный среднего качества обыкновенный настоящий доминиканский кофе».
Я спросил у находившегося здесь приказчика одного из крупнейших бременских судовладельцев, что означает это высокосортное обозначение. Он ответил: «Взгляните на этот образец, который я только что взял из прибывшей для нас
* — последним человеком. Рев.
КОРРЕСПОНДЕНЦИИ ИЗ ВРЕМЕНА
99
партии. К нему, примерно, подойдет это название». Тут-то я установил, что высокосортный среднего качества обыкновен ный настоящий доминиканский кофе — это кофе с острова Гаити, бледного серо-зеленого цвета, на один фунт которого приходится пятнадцать лотов хороших зерен, десять лотов черных зерен и семь лотов пыли, камешков и прочего сора. Так я был посвящен еще во многие другие тайны Гермеса и в этом занятии провел время до самого обеда, который оказался очень посредственным, после чего колокол призвал нас возвратиться на пароход. Дождь, наконец, прекратился, и едва только судно «легло на курс» из Гееста, как тучи рассеялись и засверкали яркие лучи солнца, согревая нашу все еще сырую одежду. Но к всеобщему удивлению пароход пошел не вверх по реке, а вниз, к рейду, где только что бросил якорь гордый трехмачтовый корабль. Едва только мы достигли середины реки, волны стали выше, и началась заметная качка. Кто, когда-либо побывавший на море, не почувствует, как усиленно бьется его сердце при этих nepFbix признаках близости моря! На минуту кажется, что вновь выходишь в открытое шумящее море, в глубоко прозрачную зелень волн, в этот чудесный свет, излучаемый одновременно солнцем, синевой неба и морем; невольно начинаешь вновь раскачиваться в такт движению судна. Но дамы придерживались другого мнения, они испуганно смотрели друг на друга и бледнели, в то время как пароход « in a gallant style » *, как говорят-англичане, описал полукруг около вновь прибывшего судна и принял на борт его капитана. В тот самый момент, когда капитан поднимался по трапу парохода, помощник страхового агента разъяснял нескольким пассажирам, которые тщетно пытались разглядеть на носу название судна, что по следнее, согласно номеру флага, есть судно «Мария», капитан Рюйтер, а согласно реестру Ллойда такого-то числа вышло из Тринидада на Кубе. Наш помощник страхового агента выступил навстречу капитану, с покровительственным видом пожал ему руку, осведомился о его плавании, о грузе и вообще завел с ним длинный разговор на нижненемецком наречии, в то время как я прислушивался к комплиментам, которые книготорговец расточал полунаивным, полукокетливым портновским дочкам. Закат солнца был полон величия. Как раскаленный шар, висело оно в сетке из тонких облаков, нити которой, казалось, начали уже загораться, так что каждую минуту можно было ожидать: вот-вот сетка прогорит и солнце с шипением упадет в воду! Но оно спокойно опустилось за группой деревьев,
♦ ■»- «в галантном стиле», Ред,
100
Ф. ЭНГЕЛЬС
напоминавших неопалимую купину Моисея 103. Поистине, здесь, как и там, слышен громкий глас божий! Но .хриплое карканье оппозиционно настроенного бременца пыталось заглушить его; сей мудрый муж выбивался из сил, доказывая своему соседу, что было бы гораздо благоразумнее вместо того, чтобы строить Бремерхафен, углубить русло Везера, дабы в него могли входить и большие суда. К сожалению, оппозиция здесь слишком часто возникает скорее из зависти к власти патрициев, чем из сознания, что аристократия препятствует созданию разумного государства; при этом она настолько ограниченна, что с ней столь же трудно говорить о бременских делах, как и с самыми строгими приверженцами сената. — Обе партии все более убеждают, что такие малые государства, как Бремен, пережили себя и что они, даже входя в состав могущественного государственного союза, вынуждены нести внешне зависимый, а внутренне флегматический, старчески-вялый образ жизни. — Но вот мы уже у самого Бремена. Высокая башня церкви святого Ансгария, с которой связаны наши «церковные смуты», поднимается над болотами и лугами, и вскоре мы подошли к высоким товарным складам, которые тянутся по правому берегу Везера.
Написано Ф. Энгельсом в июле 1840 г.
Напечатано без подписи в газете «Morgenblatt für gebildete Leser» ЛГ°Л° 19в, 197,108,199 и 200; 17 — 21 августа 1841 г.
Печатается по тексту газеты
Перевод с немецкого
На русском языке публикуется впервые
[ 101
[ДВЕ ПРОПОВЕДИ Ф. В. КРУММАХЕРА]
Перед нами лежат две проповеди, которые побудили обычно столь набожных бременцев запретить эльберфельдскому ревнителю веры Ф. В. Круммахеру выступать в дальнейшем в церкви св. Ансгария 104. Если в рядовых проповедях, где бог называется лишь отцом вселенной или высшим существом, часто можно найти очень много воды, то текст вышеупомянутых речей Круммахера содержит щелочь и квасцы и даже азотную кислоту. Эти речи прочтут с интересом уже ради той оригинальности, в "силу которой проповедник обращается с кафедры к пастве, как это имеет место в данном случае; они доказывают, что Круммахер весьма остроумный, одаренный изобретательностью и фантазией фанатик. Вызваны ли его грозные речи настоящей твердокаменной верой в христианство — подлежит сомнению. Мы полагаем, что Круммахер не лицемер и прибегнул к этой манере проповедовать только ради вкуса и никак не может отказаться от нее, поскольку привычный тон сюсюкающих о любви евангельских пастырей и дамских проповедников просто пошл. Ясно одно — Круммахер извращает зна чение кафедры проповедника, если он превращает ее в кресло инквизитора. Что может вынести его паства из такой проповеди? Ничего, кроме духовного высокомерия, которое так противно в пиетизме в. Кто требует от членов своей общины только веры, определяя эту непреложную заповедь лишь синонимами,а остальную часть проповеди использует для полемики по злободневным вопросам, тот распространяет самомнение, высокомерие, ортодоксальную закоснелость и в очень малой степени проповедует христианство. Создается впечатление, что Круммахер
102
Ф. ЭНГЕЛЬС
довольно методично решает задачу превращения христианской простоты в высокомерие. Обычным для него является утверждение, что остроумие, ум, фантазия, поэтический талант, искусство и наука — ничто перед лицом господа. Он говорит:
«Небеса радуются не тогда, когда рождается поэт, а когда пробуждается заблуждающийся».
Он так изображает самому нищему духом из своей общины то значение, которое тот мог бы приобрести, что этот человек сам себе неизбежно начинает казаться выше и мудрее Канта, Гегеля, Штрауса и др., которых Круммахер в своих проповедях непрестанно предает анафеме. Не складывается ли самая сокровенная сущность Круммахера из подавленного честолюбия и стремления отличиться? Есть много людей, которые желали добиться высокого положения, не сумели достичь его с помощью прилежания, труда и таланта и теперь надеются овладеть этой вечной вершиной беспримерной изощренностью в вере. Постоянные выпады Круммахера против всего, что в мире знаменито, многие склонны объяснять себе именно так, а не иначе. Очень обидно, что в упомянутых проповедях содержится так мало смягчающих элементов, трогательности, задушевности и настоящей боли. Темы любви непривычны столь твердому и ревностному человеку. В то же время мы находим в них места, которые вновь примиряют нас с удивительным характером этого человека. Как мало есть у нас проповедей, в которых можно обнаружить такие прекрасные строчки, как например:
«Да, друзья, мир еще не кончается там, где на дальнем морском берегу ревет буря или там, где восходит печальная луна и тихие звезды с горестью смотрят на землю. За этим миром есть другой далекий, светлый мир. Там лучше, чем здесь. Там больше не носят роз на могилы, там любви не угрожает больше разлука, там в бокале радости нет уже и капли желчи. Такой мир существует там, и это столь же верно, как то, что Иисус Христос зримо (?) вознесся туда».
Написано Ф. Энгельсом в начале сентября 1840 г.
Напечатано без подписи в журнале
» Telegraph für Deutichland» Лв 149,
сентябрь 1840 г.
Печатается по тексту журнала
Перевод с немецкого
На русском языке публикуется впервые
НА СМЕРТЬ ИММЕРМАНА
Под славное испанское вино
Немецкие мы песни распевали,
Вдали светлело поля полотно,
И от бессонницы глаза устали.
Вот солнца первый луч проник в шатер,
Бокалы наши озарив пустые...
А. нам пора. Нас вновь зовет простор,
И снова кони нас несут лихие!
Домой спешим. Ночной угар и чад Так сладко утром разгонять пригожим, А песни все еще в ушах звучат, И день еще заботой не тревожим. А свет святой уж озарил ручей, И дерево, и влажный луг зеленый; Взгляд жаждет новых солнечных лучей, И в небосвод он устремлен влюбленно.
Мы дома. Кони донесли нас вмиг, Пора настала для трудов печальных... Газету! Я к источнику приник — Народа жизнь пью из ключей хрустальных! Что мне Россия, бритты и ислам — Германия, чем ты нас привечаешь? Но что? Он мертв! Не верю я глазам..'. Мой Иммерман, и ты нас покидаешь!
104
Ф. ЭНГЕЛЬС
О гневный властелин могучих чар! Уходишь ты в край вечного покоя Как раз когда, познав твой светлый дар, Склонились все мы низко пред тобою? Едва, как Шиллер, от народа ты Любви добился, общего признанья, А в сердце образ вечной красоты Взошел в лучах прекрасного сиянья?
В лесу поэзии особняком
Ты жил, вдали от криков, завываний,
На Рейне в одиночестве своем
Ты ткал народу много дивных тканей.
Ты был далек от громкой суеты,
В твоем саду тебя цветы манили,
Еще при жизни стал легендой ты —
И люди мелкие тебя забыли.
Толпе, которой чуждо волшебство, Которое с ума поэта сводит — Скажи, какое дело до того, Кто по своим путям особым ходит? А ты, о ныне пленник немоты, С самим собой боролся ты жестоко, С усобицей, в которой вырос ты, Ты бился доблестно — и одиноко.
И долгой ночью, что во мгле густой
Немецкую поэзию держала,
Ты бодрствовал в борьбе с самим собой,
Пока нам утро вновь не воссияло.
Когда же в стены дома твоего
Июльский гром * ударил с грозной силой,
Ты «Эпигоны» 105 создал для того,
Чтоб проводить прошедшее в могилу.
Ты отдавал неугасимый жар Своей души иному поколенью, Оно признало твой могучий дар, Рукоплескало твоему творенью. Благоговея, мы к тебе пришли, У ног твоих в молчании мы сели,
* Имеется в виду революция 1830 г. во Франции. Ред.
НА СМЕРТЬ ИММЕРМАНА
105
Внимали, как твои стихи текли, И в очи вдохновенные глядели.
И вот, когда, признав тебя, народ
В почтении перед тобой склонился
И пышные венки тебе несет, —
Мой Иммерман, — куда от нас ты скрылся?
Прощай! Ты нас совсем осиротил,
Тебя сравнить у нас, ты знаешь, не с кем.
Но я поклялся стать, каким ты был:
Таким же твердым, сильным и немецким.
Написано Ф. Энгельсом в сентябре IS 40 г.
Напечатано а ракете «Morgenblatt
für gebildete ],cser» M 243,
10 октября ISiO г.
Подпись: Фридрих Освальд
Печатается по тексту газеты
Перевод с немецкого
На русском языке публиьуется впервые
106 ]
[КОРРЕСПОНДЕНЦИИ ИЗ БРЕМЕНА]
РАЦИОНАЛИЗМ И ПИЕТИЗМ
Бремен, сентябрь
Наконец-то появился материал, который выходит за пределы болтовни за чайным столом, волнует всю публику в нашем воль ном государстве 10° и дает пищу для размышлений даже наиболее серьезным, так что каждый должен высказаться либо «за», либо «против». Гроза на небосводе эпохи разразилась и над Бременом, борьба за более свободное или более ограниченное толкование христианства разгорелась и здесь, в столице северогерманского ортодоксального верования. Голоса, прозвучавшие сначала в Гамбурге, Касселе и Магдебурге, нашли свое эхо в Бремене. — Коротко, дело происходило так: пастор Ф. В. Круммахер, папа вуппертальских кальвинистов п, свя той Михаил учения о предопределении, посетил здесь своих родителей и дважды произносил проповеди за своего отца * в церкви св. Ансгария 104. В первой проповеди речь шла о его любимом представлении, о страшном суде, во второй — о том месте из послания апостола Павла галатам, в котором тот предает анафеме инаковерующих **. Обе проповеди были написаны с пламенным красноречием и с поэтической, хотя и не всегда изысканной образностью, которыми славится этот одаренный оратор. Однако обе проповеди и особенно последняя источали проклятия инакомыслящим, как это и следовало ожидать от столь заядлого мистика. Церковная кафедра превратилась в председательское кресло инквизиционного суда, с которого раздавались проклятия в адрес всех богословских
• — Фридриха Адольфа Круммахера. Ред. ** Библия. Новый завет. Послание к галатам святого апостола Павла. Ред.
корреспонденции аз бремена
107
направлений, известных или неизвестных инквизитору; каждый человек, который не считает глубокий мистицизм за абсолютное христианство, отдавался дьяволу. При этом Круммахер с софистикой, которая выглядела на редкость наивной, все время прятался за апостола Павла. «Это же вовсе не я здесь проклинаю! Нет! Дети, опомнитесь! Это апостол Павел проклинает!» — Самым скверным во всем этом является то, что апостол писал по-гречески, и ученые до сегодняшнего дня не могут понять смысла некоторых его выражений. К этим сомнительным выражениям относится и упоминаемая в его послании анафема, которой Круммахер без долгих размышлений придал наиболее резкий смысл пожелания вечного проклятия. Пастор Паниель, главный представитель рационализма 106 на упомянутой кафедре, имел несчастье толковать это слово в более мягком смысле и вообще быть противником взглядов Круммахера. Поэтому он выступил с контрпроповедями 107. Можно думать все что угодно о его убеждениях, но к его поведению нельзя предъявить сколько-нибудь обоснованных упреков. Круммахер не может отрицать, что при составлении своих проповедей он имел в виду не только стоящее на позициях рационализма большинство общины, но и в первую очередь Паниеля. Он не может отрицать, что весьма нетактично, будучи в гостях, произносить проповеди, возбуждающие общину против ее официальных пастырей, он должен признать, что он получил по заслугам. К чему он принялся бранить Вольтера и Руссо, которых в Бремене даже самый заядлый рационалист боится, как черта? К чему он расточал проклятия в адрес спекулятивного богословия, в котором вся его аудитория, за двумя-тремя исключениями, была столь же мало компетентна, как и он сам? Что иное могло это означать, как не стремление замаскировать со вершенно определенную, даже личную тенденциозность проповедей? — Контрпроповеди Паниеля были выдержаны в духе рационализма Паулюса и, несмотря на похвальную основательность их композиций и риторический пафос, страдают всеми недостатками этого направления. В них все и неопределенно и многословно, встречающиеся кое-где поэтические порывы напоминают жужжание прядильной машины, а обращение с текстом — гомеопатическую настойку. В трех фразах Круммахера больше оригинальности, чем в трех проповедях его против-, ника. — В часе езды от Бремена живет сельский священник-пиетист *, который настолько превосходит в знаниях своих крестьян, что стал почитать себя за одного из величайших
• — Иоганн Николаус Тиле. Рев,
408
Ф. ЭНГЕЛЬС
богословов и языковедов. Он издал трактат против Паниеля 108, в котором пустил в ход весь аппарат богослова-филолога прошлого столетия. Слепота доброго деревенского пастора в области науки была высмеяна весьма чувствительным образом в анонимной брошюре 109. Неизвестный автор *, в котором предполагают одного заслуженного ученого из нашего города, имя которого неоднократно упоминается в моем предыдущем сообщении **, с большим знанием дела и с таким же одушевлением указал мудрому представителю «слова божьего в деревне» на все те бессмыслицы, которые тот ценой великих усилий собрал в книгах, давно ставших антикварной редкостью. Круммахер издал «Богословскую реплику» по против контрпроноведей Паниеля. В ней он подвергает откровенным нападкам личность последнего и притом в такой форме, которая сводит на нет все упреки в грубости в адрес его противника. Насколько умело Круммахер в своей «Реплике» обнажает наиболее слабые стороны рационализма вообще и Паниеля в частности, настолько неуклюжи его попытки ниспровергнуть толкования Паниеля. Наиболее солидной из всего, что было написано в этой полемике с пиети-стикой, является брошюра соседнего проповедника Шлихт-хорста, в которой автор спокойно и бесстрастно доказывает, что основы рационализма и особенно того, который проповедует пастор Паниель, лежат в философии Канта, и задает Паниелю вопрос: почему последний недостаточно честен и не хочет признаться, что фундамент его веры не библия, а ее толкование в духе кантовской философии, предложенное Паулюсом? — В ближайшие дни выйдет из печати новая брошюра Паниеля ш. Но если она даже вновь окажется слабой, ее автор всколыхнул рутину, он заставил бременцев, которые раньше верили во что угодно, кроме самих себя, обратиться к собственному разуму. Пусть пиетизм 9, почитавший до сих пор за благодеяние господне то, что его противники разбиты на столь большое количество партий, почувствует, наконец, что во всех тех случаях, когда идет борьба с мракобесием, мы должны выступать единым фронтом.
ПРОЕКТ СУДОХОДСТВА. ТЕАТР. МАНЕВРЫ
Времен, сентябрь
Здесь сейчас носятся с планом, выполнение которого может иметь важнейшие последствия не только для Бремена. Один местный коммерсант, молодой и всеми уважаемый, вернулся
* — Вильгельм Эрнст Вебер. Ред. ** См. настоящий том, стр. 84—85. Ред.
КОРРЕСПОНДЕНЦИЯ ИЗ БРЕМЕНА
109
недавно из Лондона, где подробно ознакомился с устройством парохода «Архимед», который, как известно, приводится в движение вновь изобретенным способом, с помощью Архимедова винта. На этом корабле, скорость которого значительно превосходит скорость обычных пароходов, он совершил пробную поездку вокруг всей Великобритании и Ирландии и теперь замышляет применить новое изобретение на одном из проектируемых пароходов, дабы обеспечить быстрое и постоянное сообщение между Нью-Йорком и Бременом. Корпус корабля, так называемый каско, хочет построить за свой счет наш первый кораблестроитель, а стоимость машины и пр. будет покрыта выпуском акций. Важность этого мероприятия понимает каждый. Хотя некоторые из наших парусных кораблей покрывают расстояние от Балтиморы до Бремена за непостижимо короткий срок в двадцать пять дней, эта скорость, однако, всегда зависит от ветра, который может увеличить время перехода в три раза, в то время как пароходам, оснащенным на случай благоприятного ветра также парусами, без сомнения, было бы достаточно всего 11—18 дней, чтобы добраться от какой-нибудь гавани Соединенных Штатов до Бремена. Как только начнутся рейсы паровых пакетботов между Германией и американским континентом, то новое устройство будет, без сомнения, скоро внедрено и окажет существенное влияние на связь между этими странами."Не за горами то время, когда из любой части Германии можно будет за четырнадцать дней достигнуть Нью-Йорка, оттуда объехать и осмотреть за четырнадцать дней все достопримечательности Соединенных Штатов и еще за четырнадцать дней вновь добраться до дома. Несколько поездов, несколько пароходов — и готово. С той поры как Кант сделал категории времени и пространства независимыми от мыслящего духа, человечество стремится и физически освободить себя от этих ограничений.
Недавно в нашем театре господствовало небывалое оживле ние. Обычно наша сцена находится полностью вне общества. Абоненты уплачивают свои взносы и посещают театр время от времени, если не находят для себя лучшего занятия. Теперь же, когда прибыл Зейдельман, как актерами, так и зрителями овладел энтузиазм, к которому мы в Бремене еще не привыкли. Пусть жалуются сколько угодно на упадок драмы в связи с преобладанием оперы, пусть даже театры пустуют, когда дают пьесы Шиллера и Гёте, в то время как все спешат послушать погудку Доницетти и Меркаданте, но пока драма в лице своего достойнейшего представителя может достичь подобного триумфа, до тех пор наша сцена может еще исцелиться от своей
б м. и э., т. 41 •
110
Ф. ЭНГЕЛЬС
сонной болезни. Мы видели Зейдельмана, помимо пьес Коцебу и Раупаха, еще в ролях Шейлока, Мефистофеля и Филиппа («Дон Карлос»). Но если бы я стал распространяться о широко известном исполнении им этих ролей, это было бы все равно, что лить воду в море.
Миниатюрная картина лагеря при Гейльбронне дает нам представление о только что состоявшихся здесь на границе с Ольденбургской областью маневрах ольденбургско-ганзей-ской бригады. Говорят, что при фиктивном занятии одного пункта наши войска вели себя так храбро, что от сильного артиллерийского огня полопались стекла во всех домах. Временны рады, что у них появилось новое место для развлечений, и толпами отправляются из города посмотреть на этот спектакль, в то время как их сыновья и братья несут службу и проводят самые веселые ночи в своей жизни за вином и пением.
Написано Ф. Энгельсом в сентябре 1840 г.
Напечатано в газете «Morgenblatt
für gebildete Leser» M 249 и 250:
17 и 19 октября 1840 г.
Подпись: Ф. О.
Печатается по тексту газеты , Перевод с немецкого На русском языке публикуется впервые
[ 111
СВЯТАЯ ЕЛЕНА
ФРАГМЕНТ
Ты, в гордом одиночестве морском Скала — его стальной души могила! Он думал здесь о времени своем, Здесь рок терзал его с могучей силой... Ты не горишь уже былым огнем, Потухшая свеча — вас много было В те дни, когда вас, мир создав, зажег, Чтоб видеть рук своих творенье, бог.
Сюда героя падшего сослали *, — Когда младенец, новый век, рождался, И молния зажгла земные дали, От канонады ум людей мешался, То крик дитяти, сына всех печалей, В пространстве безотрадном затерялся — Тогда эпоха средь грозы и гула Сюда в насмешку гордеца метнула.
Написано Ф. Энгельсом в ноябре 1840 г. Печатается по тексту журнала
Напечатано в журнале « Telegraph Перевод с немецкого
für Deutschland» M 191,
ноябрь 1840 г. "а русском языке публикуется впервые
Подпись: Фридрих Освальд
* — Наполеона I. Ред. б»
112 ]
РОДИНА ЗИГФРИДА
И в Нидерландах рыцарь в то время подрастал, Он матерью Зиглинду, отцом Зигмунда звал; Богатый замок Ксантен — его родимый дом — Стоял внизу на Рейне и славился кругом.
«Песнь о Нибелунгах», 20 112
Рейн следует посещать не только выше Кёльна. Особенно немецкая молодежь не должна подражать путешествующему Джону Булю *, который томится от скуки в каюте парохода от Роттердама до самого Кёльна и лишь здесь вылезает на палубу, ибо согласно его путеводителю для путешественников по Рейну панорама Рейна от Кёльна до Майнца начинается отсюда. Немецкая молодежь должна была бы избрать целью своего паломничества одно малопосещаемое место, я имею в виду родину неуязвимого Зигфрида — Ксантен.
Построенный, как и Кёльн, римлянами, он оставался в течение средних веков маленьким и внешне незначительным горо дом, между тем как Кёльн вырос и дал свое имя курфюршеству-архиепископству. Но кафедральный собор Ксантена в своем законченном великолепии высоко вознесся над прозой голландской песчаной равнины, в то время как колоссальный Кёльнский собор остался торсом; но у Ксантена есть Зигфрид, у Кёльна же только святой Ганнон, а что значит «Песнь о Ган- ноне» ш по сравнению с «Песнью о Нибелунгах».
Я прибыл сюда со стороны Рейна. Через узкие, развалившиеся ворота вошел я в город; грязные, узкие улицы вывели меня на веселую рыночную площадь, и оттуда я вышел к башенным воротам в стене, некогда окружавшей монастырский двор в церковь. Над воротами по правую и по левую руку, под обеими башенками, находятся два барельефа, несомненно два Зигфрида, которых легко отличить от патрона города, святого
• Ироническое прозвище англичан. Ред.
РОДИНА ЗИГФРИДА
ИЗ
Виктора, изображенного над дверью каждого дома. Герой стоит здесь в плотно облегающем чешуйчатом панцире, с копьем в руке; на барельефе справа он вонзает копье в пасть дракону, слева — поражает им «могучего карлика» Альбериха. Меня удивило, что в германских героических сказаниях Вильгельма Гримма 114, где вообще собрано все, что касается данного предмета, не упоминается вовсе об этих скульптурных произведениях. Да и помимо того я не помню, чтобы где-нибудь читал о них, между тем они являются одним из важнейших свидетельств, связывающих средневековое сказание с определенной местностью.
Я прошел через ворота с готическим, гулким сводом и оказался перед церковью. Греческое зодчество — это светлое, радостное сознание, мавританское — печаль, готическое — священный экстаз; греческая архитектура — это яркий солнечный день, мавританская — пронизанные звездным сиянием сумерки, готическая — утренняя заря. Здесь, перед этой цер ковью, я почувствовал, как никогда еще, мощь готического архитектурного стиля. Готический собор производит захватывающее впечатление, но не тогда, когда он расположен среди современных -зданий, как Кёльнский собор, и не тогда, когда застроен домами, облепившими его, подобно ласточкиным гнездам, как церкви в северогерманских городах; его надо видеть среди лесистых гор, как, например, альтенбергская церковь в бергском княжестве, или, по крайней мере, обособленным от всего чужеродного, современного, среди монастырских стен и старых зданий, как собор в Ксантене. Только тут можно глубоко почувствовать, что в состоянии создать то или иное сто летие, если оно со всей своей силой сосредоточивается на какой-нибудь одной большой задаче. И если бы Кёльнский собор стоял так же свободно и открывался бы взору со всех 'сторон, во всех своих колоссальных размерах, как церковь в Ксантене, то, право, XIX век должен был бы умереть от стыда, что при всей своей премудрости он не может закончить этого сооружения. Нам больше уж неизвестен религиозный подвиг, и поэтому вызывает у нас такое удивление какая-нибудь миссис Фрай, которая в средние века была бы самым заурядным явлением.
Я вошел в церковь, где как раз шла обедня. С хоров неслись звуки органа — ликующая рать покоряющих сердце воинов, — они мчались под гулким сводом и затихали в отдаленных переходах церкви. Пусть и твое сердце покорится их очарованию, сын девятнадцатого века, — эти звуки смиряли более сильных и необузданных, чем ты! Они изгнали старых германских богов
114
Ф. ЭНГЕЛЬС
иэ их священных рощ; они повели героев великого времени по бурным морям и пустыням, а их непобедимых потомков — в Иерусалим; они — тени прошлых веков с их горячей кровью и жаждой подвигов! Но в тот момент, когда трубы возвещают чудо пресуществления, когда священник поднимает блистаю щую дароносицу и прихожане опьянены вином благоговения, — тогда беги, спасайся, спасай свой разум от этого моря чувств, наполняющего церковь, и молись вне церковных стен богу, чей дом не создан руками человека, чье дыхание пронизывает весь мир и кто хочет, чтобы ему поклонялись лишь в духе и истине. Потрясенный, я вышел из церкви и расспросил, как пройти к единственной в городе гостинице. Когда я вошел в залу, я по чувствовал, что нахожусь по соседству с Голландией. Выставка, представляющая странную смесь из развешанных по стенам картин и гравюр, из вырезанных на оконных стеклах ландшафтов, из золотых рыбок, павлиньих перьев и высохших листьев тропических растений перед зеркалом, ясно свидетельствовала, как горд хозяин тем, что он является обладателем вещей, которых не имеют другие. Эта страсть к редкостям, с которой человек при полном отсутствии вкуса окружает себя произведениями искусства и природы — безразлично, красивыми или безобразными — и особенно хорошо чувствует себя в комнате, переполненной подобной дребеденью, — наследственный грех голландца. Но какой ужас охватил меня, когда добрый хозяин повел меня в свою так называемую картинную галерею! Она представляла собой маленькую комнату, стены которой были сплошь увешаны малоценными картинами, хотя он уверял, будто Шадов сказал об одном портрете, который был действительно гораздо лучше, чем другие вещи, что он принадлежит кисти Ганса Гольбейна. Несколько напрестольных икон работы Яна ван Калькара (из соседнего городка) выделялись ярким колоритом и могли бы заинтересовать знатока. И каких только украшений не было еще в этой комнате! Из каждого угла торчали пальмовые листья, ветки кораллов и т. п. вещи, повсюду были разбросаны чучела ящериц, на камине стояло несколько фигур, составленных из пестрых морских раковин, вроде тех, которые так часто встречаются в Голландии; в одном углу стоял бюст Вальрафа из Кёльна, а под ним висел высохший, как мумия, труп кошки, упиравшейся передней лапой прямо в лицо распятого Христа, изображенного на картине. Если кого-нибудь из моих читателей забросит когда-нибудь в Ксантен и если он попадет в эту единственную в городке гостиницу, то пусть спросит у любезного хозяина о его прекрасной античной гемме; он является обладателем изумитель-
Р0ДЙЯА ЗИГФРИДА
нь
ной, вырезанной на опале, Дианы, стоящей больше, чем вся его коллекция картин.
В Ксантене надо не забыть осмотреть коллекцию древностей г-на нотариуса Гоубена. Здесь собрано почти все, что было выкопано и найдено в местоположении Castra vetera m. Коллекция интересна, но не содержит ничего особенно ценного в художественном отношении, как этого и следовало ожидать от такой военной стоянки, как Castra vetera. Немногочисленные красивые геммы, найденные здесь, рассеяны по всему городу; единственный более крупный памятник скульптуры — это сфинкс, фута в три длиной, принадлежащий упомянутому выше хозяину гостиницы; он высечен из обыкновенного песчаника, плохо сохранился, но, впрочем, никогда и не был красивым.
Я вышел за город и поднялся на песчаную гору, единственную естественную возвышенность на всем пространстве вокруг. На этой горе стоял, по преданию, замок Зигфрида. У опушки соснового леса я опустился на землю и стал смотреть на расположенный внизу город. Окруженный со всех сторон плотинами, он лежал в котловине, над краем которой величественно возвышалась только церковь. Направо Рейн, охватывающий широкими, сверкающими рукавами зеленый остров, налево, в голубой дали, — Клевские горы.
Что захватывает нас с такой силой в сказании о Зигфриде? Не развитие действия само по себе, не подлейшее предательство, жертвой которого пал юный герой, а глубокая значительность, заложенная в его личности. Зигфрид — представитель немец кого юношества. Все мы, у кого бьется в груди еще не укрощенное трудностями жизни сердце, все мы знаем, что это значит. Все мы чувствуем ту же жажду подвига, тот же бунт против старинных обычаев, которые заставила Зигфрида покинуть замок его отца; нам глубоко противны вечные колебания, филистерский страх перед смелым деянием, мы хотим вырваться на простор свободного мира, мы хотим пренебречь осторожностью и бороться за венец жизни — подвиг. О драконах и великанах позаботились и филистеры, особенно в сфере церковной и государственной жизни. Но время уже не то; нас запирают в темницы, называемые школами, где, вместо того чтобы сражаться, мы должны, точно в насмешку, спрягать во всех" наклонениях и временах греческий глагол «сражаться»; а когда нас освобождают от школьной муштры, мы попадаем в объятия богини нашего века — полиции. Полиция, когда думаешь; полиция, когда говоришь; полиция, когда ходишь, ездишь верхом, путешествуешь; паспорта, виды на жительство, таможенные квитанции, — пусть дьявол сражается с великанами
116
Ф. ЭНГЕЛЬС
и драконами! Они нам оставили только тень подвига, рапиру вместо меча, но к чему нам все искусство фехтования рапирой, если его нельзя применить для удара мечом? А когда, наконец, вырываешься на волю, когда побеждены, наконец, филистерство и индифферентизм, когда жажда подвигов находит себе выход, — то видите ли вы там, по ту сторону Рейна, башню Везеля? Цитадель этого города, называемая твердыней немецкой свободы, стала могилой немецкого юношества. И она стоит как раз напротив колыбели величайшего германского юноши! Кто был заключен там? Студенты, которые думали, что они недаром научились драться, — vulgo * дуэлянты и демагоги 11в. Теперь, после данной Фридрихом-Вильгельмом IV амнистии ш, мы вправе сказать, что эта амнистия была не только актом милости, но и справедливости. Примем все пред посылки, допустим, что государство по необходимости должно было выступить против этих союзов; однако все те, кто видит благо государства не в слепом послушании, не в строгой субординации, согласятся со мной, что обращение с участниками этих союзов требовало восстановления их чести и достоинства. Демагогические союзы были так же естественны во времена Реставрации 41 и после июльских дней, как невозможны они сейчас. Кто же подавлял тогда всякое проявление свободного духа или назначал «временную» опеку над биением молодого сердца? А как обращались с этими несчастными! Можно ли отрицать, что именно этот правовой акт освещает ярким светом все невыгоды и пороки бумажной, тайной судебной процедуры и показывает противоречивость такого положения, когда опла ченные государственные чиновники, а не независимые присяжные, должны судить по обвинениям в государственных преступ лениях? Можно ли отрицать то, что приговоры произносились оптом или «гуртом», как выражаются купцы?
Но я спущусь к Рейну и послушаю, что рассказывают освещенные вечерней зарей волны земле, породившей Зигфрида, о его могиле в Вормсе и о потонувшем сокровище. Может быть, какая-нибудь добрая фея Моргана воздвигнет передо мной вновь замок Зигфрида или покажет мне, какие геройские подвиги суждено совершить сыновьям его в девятнадцатом веке.
Написано Ф. Энгельсом в ноябре 1840 г. Печатается по тексту журнала
Напечатано е журнале «Telegraph Перевод с немецкого
für Deutschland»
M
197,
декабрь
1S40 г
.
Подпись: Фридрих Освальд
* — попросту. Ред.
[ 117
ЭРНСТ МОРИЦ АРНДТ "в
Как верный Эккарт из саги 11!), стоит старый Арндт у Рейна, предостерегая немецких юношей, вот уже многие годы заглядывающихся на французскую Венерину гору, с высот которой манят их обольстительные пылкие девы — идеи. Но неистовые юноши не слушаются старого богатыря и устремляются туда, и не все остаются лежать обессиленные, как новый Тангейзер Гейне.
Такова позиция Арндта по отношению к современной немецкой молодежи. Но как бы высоко вся молодежь его ни почи тала, его идеал немецкой жизни ее не удовлетворяет; она желает большей свободы действий, более полной, ликующей жизненной силы, пламенного, бурного биения всемирно-исторических артерий, по которым течет кровь Германии. Отсюда симпатия к Франции, разумеется, не симпатия, связанная с подчинением, о которой грезят французы, а более возвышенная и свободная, природу которой в противоположность тевтонской ограниченности так хорошо показал Берне в своем «Французоеде» 28.
Арндт чувствовал, что современность ему чужда, что она чтит не его за его идею, а его идею чтит из уважения к его сильной, мужественной личности. И потому для него, как для человека, популярности которого способствовали его талант, убеждения, а также в течение ряда лет и самый ход событий, — стало обязанностью оставить своему народу памятник своего духовного развития, своего образа мыслей и своего времени. Это он и осуществил в своих нашумевших «Воспоминаниях о пережитых событиях».
Отвлекаясь пока от тенденции книги Арндта, следует заметить, что и с эстетической стороны она во всяком случае
Ü 8
Ф. ЭНГЕЛЬС
представляет одно из интереснейших явлений. Мы уже давно не слышали в нашей литературе такой сильной, выразительной речи, достойной иметь длительное влияние на многих предста вителей нашего молодого поколения. Лучше суровость, чем расслабленность! Ведь есть авторы, по мнению которых су щество современного стиля заключается в том, чтобы всю остроту речи, всю ее мускулатуру облечь в красивые, мягкие формы, хотя бы даже с риском впасть в женственность. Нет, уж лучше мужественная суровость арндтовского стиля, чем расплывча тость иных «современных» стилистов! Тем более, что Арндт, насколько это возможно, избежал причудливых особенностей стиля своих сотоварищей по 1813 г., и лишь употребление превосходной степени в абсолютном значении (свойственное южнороманским языкам) вносит в его речь элементы напыщенности. Такого ужасного пристрастия к иностранным словам, которое теперь снова в ходу, у Арндта даже искать нечего; он показывает, напротив, что мы можем обойтись, не испытывая затруднений, без прививки чужих ветвей к нашему языковому стволу. Право, колесница наших мыслей на многих и многих путях лучше может продвигаться с помощью немецких коней, чем с помощью французских или греческих, и вопрос не решается одними насмешками над крайностями пуристского направления. Перейдем теперь к содержанию книги. Большую часть ее занимает набросанная подлинно поэтической рукой идиллия юношеского периода жизни. Навсегда может быть признателен провидению тот, кто провел свои ранние годы, как Арндт! Не в пыли большого города, где радости отдельной личности подавляются интересами целого, не в детских приютах и филантропических тюрьмах, где заглушаются молодые побеги, — нет, под открытым небом, в лесу и в поле природа создавала стального мужа, на которого, как на северного богатыря, с удивлением взирает изнеженное поколение. Большая пласти ческая сила, с которой Арндт излагает этот период своей жизни, почти наводит на мысль, что пока наши писатели переживают такие идиллии, как Арндт, всякие идиллические фантазии излишни. Особенно чуждым покажется нашему веку самовоспи тание юноши Арндта, которое соединяет в себе германское целомудрие со спартанской строгостью. Но эту строгость, которая так наивно, без всякой примеси бахвальства, свойственного Яну, напевает про себя свое hoc tibi proderit olim *, следует, как нельзя более, рекомендовать нашей изнеженной молодежи. Нечего сказать, хороша опора отечества — моло-
• — это когда-нибудь буяет тебе на пользу. Ред.
ЭРНСТ МОРИЦ АРНДТ
119
дежь, которая, подобно бешеной собаке, боится холодной воды, кутается в три-четыре одеяния при малейшем морозе и считает для себя честью освободиться по слабосилию от военной службы! Говорить же о целомудрии в наше время, когда в каждом городе прежде всего осведомляются о том месте, «где домов последний ряд» *, она считает преступлением. Я, право, не абстрактный моралист, мне ненавистно всякое аскетическое уродство, никогда не стану я осуждать грешную любовь, но мне больно, что строгая нравственность грозит исчезнуть, а чувственность пытается возвести себя на пьедестал. Перед лицом такого человека, как Арндт, проповедники практической эмансипации плоти всегда должны будут краснеть от стыда.
В 1800 г. Арндт занимает предоставленную ему должность. Полчища Наполеона наводняют Европу, и с ростом могущества императора французов растет и ненависть к нему Арндта; грейфсвальдский профессор протестует от имени Германии против угнетения и вынужден бежать. Наконец, немецкий народ подымается, и Арндт возвращается обратно. Следовало бы пожелать, чтобы эта часть книги была изложена обстоятельнее; Арндт скромно умалчивает о национальном ополчении и его деяниях. Вместо того чтобы предоставить нам догадываться, что он не остался бездеятельным, ему следовало бы подробнее изобразить свое участие в движении того времени и рассказать со своей субъективной точки эрения историю тех дней. Последующие события изложены еще короче. Следует отметить здесь, с одной стороны, все более определенную склонность к ортодоксии в области религии и, с другой стороны, таинственную, почти верноподданническую и холопскую манеру, с которой Арндт говорит о своем отстранении от должности. Однако тот, на кого это произвело неприятное впечатление, мог убедиться из появившихся недавно в газетах объяснений самого Арндта, что он рассматривает свое восстановление в должности как акт справедливости, а не как дар милости, и что он еще обладает своей прежней твердостью и решительностью.
Особенное значение, однако, приобретает книга Арндта благодаря одновременному изданию множества воспоминаний об освободительной войне. Таким образом опять живо встает перед нами то славное время, когда германская нация впервые за несколько столетий вновь поднялась и противопоставила всю свою силу и величие чужеземному игу. И нам, немцам, следует постоянно помнить о битвах того времени, чтобы заставить бодрствовать наше сонливое народное сознание, — не в том
* Из баллады Tête «Бог и баядера». Ред.
120
Ф. ЭНГЕЛЬС
смысле, конечно, как это понимает партия, которая воображает, что все уже свершила, и, почив на лаврах 1813 г., самодовольно созерцает себя в зеркале истории, но скорее в противоположном смысле. Ибо не свержение чужеземного господства, которое держалось только на атлантовых плечах Наполеона и по своей вопиющей противоестественности рано или поздно должно было пасть само собой, не завоеванная «свобода» были главнейшим результатом борьбы, — результат этот заключался в самом факте борьбы и в одном ее моменте, ясно ощущавшемся лишь весьма немногими современниками. Тот факт, что мы осознали ценность потерянных национальных святынь, что мы вооружились, не ожидая всемилостивейшего дозволения государей, что мы даже заставили властителей стать во главе нас *, словом, что мы выступили на одно мгновенье как источник государственной власти, как суверенный народ, — вот что было величайшим достижением тех лет. Поэтому после войны те люди, которые яснее всего это чувствовали и решительнее всех в этом направлении действовали, должны были казаться правительствам опасными. — Но как скоро опять задремала эта творческая сила! Из-за проклятой раздробленности воодушевление, столь необходимое стране в целом, поглощалось отдельными ее частями, общегерманские цели разменивались на множество провинциальных интересов. В результате стало невозможным заложить в Германии основу государственной жизни, подобную той, какую создала себе Испания в конституции 1812 года 12°. Напротив, наши подавленные гнетом сердца не устояли перед теплым весенним дождем всевозможных обещаний, которые неожиданно посыпались на нас из «высших сфер», а мы, глупцы, и не подумали, что есть обещания, нарушение которых с точки зрения нации совершенно непростительно, но с личной точки зрения считается очень легко извинительным. (?) Потом начались конгрессы т, они дали немцам время выспаться после освободительного угара, чтобы, проснувшись, опять вернуться к старым отношениям его величества и верноподданных. Кто еще не утихомирился и не мог отучиться от привычки оказывать воздействие на нацию, того все силы времени гнали в тупик тевтономании. Лишь немногие исключительные умы пробились сквозь лабиринт и нашли путь, ведущий к истинной свободе.
Тевтономаны хотели дополнить дело освободительной войны и освободить Германию, вернувшую себе материальную независимость, также и от духовной гегемонии чужеземцев. Но именно
* Ср. по этому вопросу: Karl Bade . « Napoleon im Jahre 1813». AUona, 1840 [Карл Баде. «Наполеон в 1813 году». Альтоыа, 1840].
ЭРНСТ МОРЙЦ АРНДТ
121
потому тевтономания стала отрицанием, а то, чем она кичилась, как положительным, было погребено во мраке неопределенности и никогда полностью не поднялось оттуда; то же, что вышло на дневной свет разума, большей частью оказывалось в достаточной мере бессмысленным. Все это миросозерцание было философски несостоятельно, ибо оно утверждало, что весь мир был создан ради немцев, а сами немцы давно достигли наивысшей ступени развития. Тевтономания была отрицанием, абстракцией в гегелевском смысле. Она создавала абстрактных немцев, отметая все то, что не было истинно немецким до шестьдесят четвертого поколения предков и не выросло из народных корней. Даже то, что казалось в ней положительным, было отрица тельным, ибо привести Германию к идеалам тевтономании можно было только путем отрицания целого тысячелетнего пути развития; она хотела, следовательно, отбросить нацию вспять, к германскому средневековью или даже к чистоте первобытного тевтонства из Тевтобургского леса. Выразителем крайностей этого направления стал Ян. Результатом этой односторонности явилось провозглашение немцев избранным народом Израиля и игнорирование бесчисленных ростков всемирно-исторического значения, которые произрастали не на немецкой почве. С особой силой и больше всего иконоборческая ярость обрушилась на французов, чье нашествие было отражено и чья гегемония во всем внешнем основана на том, что они во всяком случае легче всех других народов усваивают форму европейской образованности, цивилизацию. Великие, вечные результаты революции подверглись глумлению как «романская мишура» или даже «романское шарлатанство»; никто не подумал о родстве этого гигантского народного дела с народным подъемом 1813 года; все, что принес Наполеон: эмансипацию евреев, суд присяжных, здоровое частное право вместо схоластики пандектов — все это подверглось осуждению только из-за личности инициатора. Французоненавистничество стало обязанностью, всякое воззрение, сумевшее стать выше этого, клеймилось как иноземщина. Таким образом, и патриотизм стал по существу чем-то отрицательным и в борьбе того времени оставил отечество без поддержки, изощряясь в то же время в изобретении исконно немецких высокопарных выражений взамен давно укоренившихся в немецком языке иностранных слов. Если бы это направление было конкретно немецким, если бы оно рассматривало немца таким, каким он стал в результате двухтысячелет- него развития истории, если бы оно не проглядело существеннейшего момента нашего назначения — быть стрелкой на весах европейской истории и следить за развитием соседних народов,—
122
ф. з й г в а ь с
оно бы избежало всех своих ошибок. — Но, с другой стороны, нельзя также не отметить, что тевтономания была необходимой ступенью развития нашего народного духа и образовала с последующей ступенью ту противоположность, на плечах которой покоится современное миросозерцание.
Этой противоположностью тевтономании был космополити ческий либерализм южногерманских сословных собраний, отрицавший национальные различия и ставивший своей целью образование великого, свободного, объединенного человечества. Он соответствовал религиозному рационализму, с которым имел общий источник в филантропии прошлого века, между тем как тевтономания вела последовательно к теологической ортодоксии, куда со временем пришли почти все ее приверженцы (Арндт, Стеффенс, Менцель). Односторонности космополитического свободомыслия часто вскрывались его противниками, правда, тоже с односторонней точки зрения, поэтому я могу остановиться на этом направлении коротко. Июльская революция, казалось, благоприятствовала ему сначала, однако это событие было использовано всеми партиями. Фактическое уничтожение тевтономании, или, вернее, ее жизнеспособности, датируется с июльской революции и было заложено в ней. Но в то же время произошло и крушение мирового гражданства, ибо важнейшее значение великой недели 37 заключалось именно в восстановлении французской нации в качестве великой дер жавы, что побудило и другие нации стремиться к более сильной внутренней спаянности.
Еще до этого недавнего мирового потрясения два человека трудились в тиши над развитием немецкого духа, над совре менным развитием, как его обычно называют, два человека, которые при жизни почти не знали друг друга, и лишь после их смерти стало ясно, что они взаимно друг друга дополняют, — эти двое были Берне и Гегель. Часто, и совершенно несправедливо, Берне клеймили как космополита, но он был немцем больше, чем его враги. Журнал «Hallische Jahrbücher» связал недавно тему «политической практики» с именем г-на фон Фло- ренкура ш, но последний на самом деле не является ее предста вителем. Он стоит на той точке, где соприкасаются крайности тевтономании и космополитизма, как это было в буршен-шафтах ш, и его лишь поверхностно затронули позднейшие этапы развития национального духа. Берне — вот кто человек политической практики, и историческое его значение в том и заключается, что он вполне осуществил это призвание. Он сорвал с тевтономании ее блестящее мишурное одеяние и в то же время безжалостно раскрыл наготу космополитизма, питав-
ЭРНСТ МОРИЦ АРВДТ
123
шегося лишь бессильными благими пожеланиями. Он обратился к немцам со словами Сида: Lengua sin manos, cuemo osas fab- lar? * Никто не умел так изображать величие дела, как Берне. Все в нем — жизнь, все — мощь. Лишь о его сочинениях можно сказать, что это — деяния во имя свободы. Не говорите мне здесь об «определениях рассудка», о «конечных категориях»! В том, как Берне понимал положение, занимаемое европейскими нациями, и их назначение, нет ничего спекулятивного. Но Берне первый правдиво осветил взаимоотношения Германии и Франции и этим оказал идее большую услугу, чем гегельянцы, которые в это время учили наизусть «Энциклопедию» Гегеля m и думали, что они тем самым сделали достаточно для своего века. Именно то освещение вопроса, которое дает Берне, и показывает, как высоко он стоит над плоским космополитизмом. Разумная односторонность была так же необходима Берне, как Гегелю чрезмерный схематизм; но вместо того, чтобы понять это, мы ничего не видим за грубоватыми и часто парадоксальными аксиомами «Парижских писем» ао.
Рядом с Берне и в противовес ему Гегель, человек мысли, преподнес нации свою, уже готовую систему. Власть имущие не взяли на себя труда проникнуть в смысл неясных форм системы и тяжеловесного стиля Гегеля; да и как могли они знать, что из тихой гавани теории эта философия отважится выйти в бурное море событий, что она уже обнажает меч, чтобы ополчиться как раз на практически существующее положение вещей? Ведь сам Гегель был таким солидным ортодоксальным чело веком, и полемика его была направлена прямо против неодоб-ряемых государственной властью течений, против рационализма и космополитического либерализма! Но господа, сидевшие у руля, не понимали, что эти направления оспаривались лишь для того, чтобы дать место высшему, и что новое учение должно сначала утвердиться, получив признание нации, чтобы затем иметь возможность свободно и последовательно развить свои жизненные принципы. Когда Берне нападал на Гегеля, он был со своей точки зрения совершенно прав, но когда власть покровительствовала Гегелю, когда она возвела его учение чуть ли не в ранг прусской государственной философии, она попала впросак и теперь, очевидно, раскаивается в этом. И неужели Альтенштейн, принадлежавший, правда, к более либеральному времени и стоявший на более возвышенной точке зрения, мог иметь такую свободу действий, что можно все отнести на его счет? Но как бы то ни было, когда после смерти
• — Язык без рук, как дерзаешь ты говорить? ,!4 Рев,
124
Ф. ЭНГЕЛЬС
Гегеля его доктрины коснулось свежее дыхание жизни, из «прусской государственной философии» выросли побеги, какие не снились ни одной партии. Штраус — на поприще теологии, Ганс и Руге — на поприще политики останутся знамениями своего времени. Только теперь слабые туманные пятна спекулятивной философии превратились в светящиеся звезды идей, которые должны будут освещать путь движению века. Можно сколько угодно ставить в укор эстетической критике Руге, что она страдает трезвостью и схематизмом доктрины; заслугой его остается то, что он привел политическую сторону гегелевской системы в соответствие с духом времени и оживил к ней интерес нации. Ганс сделал это лишь косвенно, продолжив философию истории до нашего времени; Руге открыто выразил свободомыслие гегельянства, Кёппен присоединился к нему; оба не побоялись вражды и продолжали идти своим путем, не останавливаясь даже перед опасностью раскола школы, и потому честь и слава их дерзанию! Вдохновенная, непоколебимая вера в идею, которая свойственна новогегельянству, есть единственная крепость, куда могут надежно укрыться свободомыслящие, если поощряемая свыше реакция одержит над ними временную победу.
Таковы последние этапы развития немецкого политического духа, и задача нашего времени заключается в том, чтобы завершить взаимопроникновение идей Гегеля и Берне. В младогегельянстве есть уже изрядная доля Берне, и немало статей в «Hallische Jahrbücher» Берне подписал бы не задумываясь. Но необходимость соединения мысли с делом частью еще недостаточно осознана, частью еще не проникла в нацию. Берне все еще рассматривается кое-где как прямая противоположность Гегелю; но так же, как не следует судить о практическом значении Гегеля для современности (не о его философском значении для всех времен) по чисто теоретической стороне его системы, точно так же и по отношению к Берне не следует ограничиваться плоской критикой его односторонностей и экстра-вагантностей, которые никогда не отрицались.
Думаю, что этим я достаточно охарактеризовал отношение тевтономании к нашему времени, чтобы перейти к более детальному рассмотрению отдельных ее сторон, освещенных Арндтом в его книге. Глубокая пропасть, отделяющая Арндта от теперешнего поколения, яснее всего видна в том, что для него в государственной жизни безразлично именно то, за что мы готовы отдать кровь и жизнь. Арндт объявляет себя решительным монархистом — допустим. Но конституционным или абсолютистским — об этом он даже не упоминает. Спорный пункт
ЭРНСТ МОРИЦ АРНДТ
125
вот в чем: Арндт и все его сторонники видят благо государства в том, что государь и народ привязаны друг к другу искренней любовью и сходятся в стремлении к всеобщему благу. Для нас, наоборот, незыблемо, что отношения между правящими и управляемыми должны быть установлены на почве права раньше, чем они могут стать и оставаться сердечными. Сначала право, потом справедливость! Едва ли найдется такой плохой государь, который не любил бы своего народа и — я говорю здесь о Германии — не был бы любим своим народом уже в силу того, что он его государь? Но какой государь смеет похвалиться, что с 1815 г. он значительно продвинул вперед свой народ? Не наше ли это собственное творение — все то, чем мы обладаем, разве оно не наше вопреки контролю и надзору? Можно разглагольствовать о любви государя и народа друг к другу, и с тех пор, как великий поэт 12в, сочинивший «Хвала тебе, в венке победном!», пел: «Любовь свободных охраняет вершины те, где восседает на тронах сонм князей», с тех самых пор на эту тему наболтали бесконечно много всякого вздора. Грозящий нам сейчас с известной стороны образ правления можно было бы назвать реакцией, соответствующей духу времени; патримониальные суды 101 для создания высшего дворянства, цехи для восстановления «почтенного» бюргерского сословия, поощрение всех так называемых исторических ростков, которые являются, собственно говоря, старыми обрубленными сучками.
Но не только в этом пункте тевтономания отдала в жертву решительной реакции свободу своей мысли. Ее идеи государственного устройства также нашептаны ей господами из « Ber liner politisches Wochenblatt». Больно было видеть, как даже положительный, спокойный Арндт дал себя прельстить софистической мишурой «органического государства». Фразы об историческом развитии, об использовании данных обстоятельств, об организме и т. д., должно быть, имели для своего времени очарование, о котором мы не можем составить себе никакого представления, ибо мы видим, что это большей частью красивые слова, в которых нет серьезного соответствия с их собственным значением. Надо, наконец, покончить со всеми этими призраками! Что вы понимаете под органическим государством? Такое государство, установления которого развивались в течение столетий вместе с нацией и из нее, а не конструировались из теории. Очень хорошо. А в применении к Германии? Этот организм, видите ли, заключается в том, что граждане государства подразделяются на дворян, горожан и крестьян вкупе со всем, что этому сопутствует. Все это должно заключаться
126
Ф. ЭНГЕЛЬС
в слове «организм» in nuce *. Разве это не жалкая, не позорная софистика? Саморазвитие нации — разве это не выглядит точь-в-точь так же, как свобода? Вы стараетесь схватить ее обеими руками и ловите — весь гнет средневековья и ancien régime **. К счастью, это фокусничество нельзя отнести на счет Арндта. Не приверженцы сословных делений, а мы, их противники, хо тим органической государственной жизни. Речь идет пока вовсе не о «теоретической конструкции»; речь идет о том, чем нас хотят прельстить, — о саморазвитии нации. Только мы относимся серьезно и искренне к этому; но те господа не знают, что всякий организм становится неорганическим, коль скоро умирает; они приводят в движение гальваническим током трупы прошлого и хотят нас уверить, что это не механизм, а жизнь. Они хотят способствовать саморазвитию нации и заковывают ее ноги в колодки абсолютизма, чтобы она быстрее продвигалась вперед. Они не хотят знать, что то, что они называют теорией, идеологией или еще бог знает чем, давно уже перешло в плоть и кровь народа и частью уже вошло в жизнь, что в этом вопросе не мы, а они блуждают в области утопических теорий. Ибо то, что полстолетие тому назад действительно было еще теорией, развилось со времени революции как самостоятельный момент в государственном организме. И, что важнее всего, разве развитие человечества не стоит выше развития нации?
А порядки сословного строя? Никакой перегородки между горожанами и крестьянами при нем не существует, даже историческая школа 127 не может этого серьезно отрицать; эта перегородка устанавливается только pro forma, чтобы сделать для нас более приемлемым обособление дворянства. Все вертится вокруг дворянства, с падением дворянства падет и сословный строй. Но с сословием дворянства дело обстоит еще хуже, чем с его состоянием ***. Ведь наследственное, основанное на майорате сословие, безусловно, представляет по современным понятиям архибессмыслицу. Другое дело средние века! Тогда и в имперских городах (как, например, в Бремене еще и теперь) цехи и их привилегии были наследственными, там существовали поколения пекарей, поколения лудильщиков. И в самом деле, что значит дворянская спесь по сравнению с сознанием: мои предки были пивоварами до двадцатого колена! Кровь мясников, или, по более поэтической бременской терминологии, живодеров, еще течет в жилах дворян, воинственное призвание которых, установленное г-ном Фуке, как раз и состоит в непрекращаю-
* — в зародыше. Ред. ** — старый порядок. Ред. ♦ •• игра слов: «Stand» —сословие, «Bestand» — состояние. Ред.
Эрнст мориц арядт
127
щемся убиении и живодерстве. Смешна претензия со стороны дворянства считать себя сословием, ибо по законам всех государств ему вовсе не принадлежит исключительное право на какое-либо занятие, будь то военное дело, будь то крупное землевладение. Ко всякому сочинению о дворянстве можно было бы поставить эпиграфом слова трубадура Гийома де Пуатье: «Эта песня ни о чем». И так как дворянство чувствует свое внутреннее ничтожество, то ни один дворянин не может скрыть своей скорби по этому поводу, начиная с весьма остроумного барона фон Штернберга и кончая весьма скудоумным К. Л. Ф. В. Г. фон Альвенслебеном. Совершенно неуместна та терпимость, с которой предоставляют дворянству удовольствие считать себя чем-то особым, если только оно не требует себе еще каких-нибудь привилегий. Ибо пока и поскольку дворянство будет представлять собой нечто особое, постольку оно захочет и должно будет иметь привилегии. Мы остаемся при нашем требовании: никаких сословий, а лишь великая, единая, равноправная нация граждан!
Другое требование, предъявляемое Арндтом своему государству, — майораты, вообще аграрное законодательство, уста навливающее для землевладения неизменные отношения. И этот пункт также, независимо от общего его значения, заслуживает внимания уже потому, что упомянутая, соответствующая духу времени реакция грозит и в этой области вернуть положение вещей к периоду до 1789 года. Ведь в самое недавнее время многим было даровано дворянское звание под условием основать майорат, гарантирующий благосостояние семьи! — Арндт — решительный противник неограниченной свободы и дробления землевладения; он видит, что неизбежным следствием этого является разделение земли на парцеллы, причем ни одна из них не может прокормить своего хозяина. Но он не видит, что именно полная свобода земельной собственности дает возможность в общем и целом восстановить все то равновесие, которое она, конечно, в отдельных случаях может нарушать. Между тем запутанное законодательство большинства германских государств и столь же запутанные проекты Арндта не только не устраняют возможных затруднений в аграрных отношениях, но в высшей степени усложняют их; в то же время при возникновении неурядиц они мешают добровольному вос становлению должного порядка, вывивают необходимость чрезвычайного вмешательства государства и тормозят совершенствование этого законодательства множеством мелочных, но неизбежных соображений частного порядка. Напротив, свобода земли не оставляет места для какой-либо крайности: ни
128
Ф. ЭНГЕЛЬС
для превращения крупных землевладельцев в аристократию, ни для раздробления земельных угодий на слишком мелкие, становящиеся бесполезными клочки земли. Если одна чаша весов опускается слишком низко, то на другой тотчас же происходит концентрация содержания, и равновесие восстанавливается. И если даже земельная собственность переходит из рук в руки, я все же предпочитаю волнующийся океан с его безграничной свободой маленькому озеру с его спокойной гладью, с его миниатюрными волнами, прерываемыми на каждом шагу то откосом берега, то корнем дерева, то камнем. Разрешая учреждение майоратов, государство не только дает согласие на образование аристократии: нет, это сковывание землевладения, как и всякое неотчуждаемое наследственное право, работает прямо на революцию. Если лучшая часть земли закреплена за отдельными семьями и делается недоступной остальным гражданам, не есть ли это прямой вызов народу? Разве институт майората не основан на таком понимании собственности, которое давно уже не соответствует нашим взглядам? Разве одно поколение имеет право неограниченно распоряжаться собственностью всех будущих поколений, которой оно в настоящий момент пользуется и управляет? Как будто свобода собственности не уничтожается таким самоуправством, которое лишает этой свободы всех потомков! Как будто такое прикрепление человека к земле может действительно сохраниться навеки! Впрочем, внимание, которое Арндт уделяет земельной собственности, вполне заслужено, и важность предмета, пожалуй, была бы достойна обстоятельного обсуждения с точки зрения современности и целиком своевременна. Все прежние теории страдают наследственной болезнью немецких ученых, усматривающих свою самостоятельность в том, что каждый создает для себя особую систему. Если ретроградные стороны тевтономании и заслужили более внимательного рассмотрения отчасти из уважения к человеку, защищающему их по убеждению, отчасти вследствие поощрения, которого они недавно удостоились в Пруссии, то другое направление тевтономании следует отвергнуть тем решительнее, что в настоящий момент оно угрожает снова восторжествовать у нас, — это французоненавистничество. Я не стану вступать в спор с Арндтом и прочими деятелями 1813 г., но подобострастная, беспринципная травля французов, поднятая теперь во всех газетах, противна мне до глубины души. Нужна высокая степень верноподданности, чтобы из июльского трактата 128 вынести убеждение, будто восточный вопрос является для Германии вопросом жизни и будто Мухаммед-Али представляет опасность для нашего народа. С этой точки зрения
Эрнст мориц арндт 129
Франция поддержкой египтянина совершила, конечно, по отно шению к немецкой национальности такое же преступление, в каком она провинилась в начале этого века. Печально, что вот уже в течение полугода нельзя взять в руки ни одной газеты, чтобы не натолкнуться на вновь ожившее неистовое французоедство. И для чего все это? Дабы способствовать приросту владений русских и усилению торговой мощи англичан настолько, чтобы они могли нас, немцев, окончательно задушить и раздавить! Принцип равновесия, проводимый Англией, и система России — вот исконные враги европейского прогресса, а не Франция и ее движение. Но так как два германских государя сочли за благо присоединиться к трактату, вопрос вдруг становится немецким, Франция делается старым, исконным безбожным «романским» врагом, а совершенно естественные меры по вооружению, принятые действительно оскорбленной Францией, — дерзким вызовом, брошенным немецкой нации. Глупую болтовню нескольких французских журналистов по поводу рейнской границы считают заслуживающей пространных возражений, которых французы, к сожалению, совсем не читают, и песню Беккера «Они его по получат» * хотят par force ** сделать народной песней. Я охотно отдаю дань успеху песни Беккера и совсем не хочу входить в рассмотрение ее поэтического содержания, меня даже радует, когда я слышу такой немецкий образ мыслей с левого берега Рейна, но тем не менее, солидаризируясь с уже появившимися по этому вопросу в настоящем журнале статьями, которые мне только что попались на глаза, я нахожу смешными потуги возвести скромное стихотворение в ранг национального гимна. «Они его не получат!» Стало быть, опять отрицание? Неужели вы можете удовлетвориться народной песней, содержащей только отрицание? Неужели немецкое национальное чувство может найти опору только в полемике против заграницы? Текст «Марсельезы» ***, несмотря на все вдохновение, — не очень высокого достоинства, но насколько благороднее здесь выход за пределы национально-ограниченного к общечеловеческому. И после того как у нас оторвали Бургундию и Лотарингию; после того как мы допустили, чтобы Фландрия стала французской, а Голландия и Бельгия приобрели независимость; после того как Франция с присоединением Эльзаса продвинулась уже до Рейна и в наших руках осталась лишь относительно малая часть некогда немецкого
• Начальная строка стихотворения Н. Беккера «Немецкий Рейн» («Der deutsche Rhein»). Ред.
*• — насильно. Ред. **• Автором текста и музыки является Руте де Лиль. Ред.
130
Ф. ЭНГЕЛЬС
левого берега Рейна, — мы не стыдимся чваниться и вопить: а последней пяди вам все-таки не получить! Ох уж эти немцы! Если бы французы получили и Рейн, то мы со смехотворнейшей надменностью все же возгласили бы: Они его не получат, свободный немецкий Везер и т. д. вплоть до Эльбы и Одера, пока Германия не была бы поделена между французами и русскими и нам бы оставалось только петь: Они его не получат, свободный поток немецкой теории, доколе он спокойно катит свои волны в океан бесконечности, доколе на дне его шевелит плавниками хоть одна непрактичная мудрствующая рыбешка! И все это вместо того, чтобы принести глубокое покаяние за грехи, из-за которых мы потеряли все эти прекрасные земли, за разобщен ность и предательство идеи, за провинциальный патриотизм, жертвующий целым из-за местных выгод, и за отсутствие национального сознания. Правда, у французов есть такая навязчивая идея, что Рейн составляет якобы их собственность, но един ственным достойным немецкого народа ответом на это заносчивое требование является арндтовское восклицание: «Прочь из Эльзаса и Лотарингии!»
Дело в том, что я придерживаюсь, — может быть, в противоположность многим, взгляды которых я вообще разделяю, — той точки зрения, что для нас возврат говорящего по-немецки левого берега Рейна — дело национальной чести, германизация отложившихся Голландии и Бельгии — политическая необ ходимость. Неужели мы можем допустить в этих странах окончательное подавление немецкой национальности, в то время как на востоке славянство подымается все с большей силой? Неужели мы заплатим за дружбу Франции отказом от немецкого характера наших лучших провинций? Неужели нам сле дует примириться с завоеваниями, едва имеющими столетнюю давность, причем завоеватель даже не сумел ассимилировать того, что было им захвачено, и неужели мы должны считать трактаты 1815 г. 129 за приговор мирового духа в последней инстанции?
Но, с другой стороны, мы не будем достойны эльзасцев, пока не сможем дать им того, чем они располагают сейчас, — свободной общественной жизни в рамках великой державы. Нет сомнения, что нам придется еще раз померяться силами с Францией, и тогда будет видно, кто достоин левого берега Рейна. А до тех пор мы можем спокойно предоставить разрешение вопроса развитию нашей народности и мирового духа, до тех пор мы будем работать для достижения ясного взаимопо нимания между европейскими нациями и стремиться к внутреннему единству — первой нашей потребности и основе нашей
ЭРНСТ МОРИЦ АРНДТ
131
будущей свободы. Пока наше отечество будет оставаться раздробленным, до тех пор мы — политический нуль, до тех пор общественная жизнь, завершенный конституционализм, сво бода печати и все прочие наши требования — одни благие пожелания, которым не суждено осуществиться до конца; вот к чему следует стремиться, а не к истреблению французов!
И при всем этом тевтономанское отрицание все еще не выполнило своей задачи до конца: еще много осталось такого, что следует отправить восвояси — за Альпы, за Рейн и за Вислу. Русским мы оставим пентархию и, итальянцам — их папизм и все с ним связанное, их Беллини, Доницетти и даже Россини, если они хотят его хвастливо противопоставить Моцарту и Бетховену, французам — их высокомерные отзывы о нас, их воде вили и оперы, их Скриба и Адана. Все эти нелепые чужеземные повадки и моды, все излишние иностранные слова мы прогоним туда, откуда они пришли; мы перестанем быть посмешищем для иностранцев и сольемся в единый, неделимый, мощный и — так угодно богу — свободный немецкий народ.
Печатается по тексту журнала Перевод с немецкого |
Написано Ф. Энгельсом в декабре 1840 г.
Напечатано в журнале ^Telegraph.
für Deutschland» MM 2, S, 4 и 5;
январь 1841 г.
Подпись: Ф. Освальд
132 ]
НОЧНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ
Я ехал ночью темной, одиноко,
Через немецкий край, известный всем нам,
Где властью все угнетены жестокой
И где сердца кипят в порыве гневном —
На то, что здесь добытая трудами И долгою бессонницей свобода Вновь изгнана, и злыми языками Позорится она в глазах народа.
Густой туман покрыл степные дали,
И тополя застыли у дороги,
На миг их ветры с шумом пробуждали —
Но вскоре замолкали недотроги.
Прозрачней воздух. Вот мечом Дамокла Висит над этой мрачною столицей Серп месяца — гнев короля разит далеко, И от него ничем не заслониться.
Вслед экипажу брешут зло собаки — Положено им злиться по уставу. Им не сродни ль столичные писаки, Кому мой дух свободный не по нраву?
Что мне, скажите, в злобном лае этом? Я о свободе думаю грядущей.
НОЧНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ
133
Не заблуждайтесь — ведь перед рассветом Всегда бывает мгла мрачней и гуще.
И вот светлеет. Скоро утро будет — Звезду оно предтечей посылает. Колокола свободы смертных будят — Не бурю, ясный мир они вещают!
Да, древо духа мощными корнями Обломки ветхой старины сломало, Ну, а потом — прекрасными цветами Оно цвести для всех народов стало.
Тут я уснул. А поутру проснулся — И вижу землю в утреннем сиянье. Мне город Штюве * светлый улыбнулся, Свободы город, полный обаянья.
Написана Ф. Энгельсом в конце 1840 г. Печатается по тексту журнала
Напечатано е журнале «Deutscher Перевод с немецкого
Courier» M 1, 3 января 1841 г. „
На русском я.тке публикуется впервые Подпись: Фридрих Освальд
Оснабрюк, бургомистром которого был Иоганн Карл Бертрам Штюве. Ред.
ПЕРЕНЕСЕНИЕ ПРАХА ИМПЕРАТОРА 130
Безлюдны улицы Парижа: к Сене Все населенье бурно потекло; Сверкает солнце Франции, но тени Легли на гордое его чело.
Веселые примолкли парижане, — Их не прельщает новой славы пир; К ним близится герой военной брани, Европы бич и Франции кумир.
Прах императора, сереброглавой Толпою ветеранов окружен, К Парижу движется, увитый славой, Под грохот пушек и под плеск знамен.
Вновь гордая столица, как когда-то, У ног кумира своего лежит; Пусть горшая, чем некогда, расплата Ей угрожает, — месть в душе кипит.
О музыка войны и смерти! — биться Сильней сердцам французов ты велишь; Не с тем же ль блеском после Аустерлица Иль в дни Маренго он въезжал в Париж?
И как тогда сквозь строй толпы влюбленной Скакал он, сжав немой и бледный рот,
ПЕРЕНЕСЕНИЕ ПРАХА ИМПЕРАТОРА
135
Так ныне — прах, навеки просветленный — Среди толпы он движется вперед.
Где гвардия? Где генерал Домбровский, Непобедимый вождь своих полков? И где лихой Мюрат? Где Понятовский? Где маршал Ней, храбрец из храбрецов?
Могучих сонм стал жертвой рока злого, Их громы Ватерлоо повергли в прах; Остатки гвардии шагают здесь сурово, Лишь Монтолон томится в кандалах.
Краса и цвет всей Франции — и старой, И молодой — за гробом вслед идет; Всеобща скорбь: республиканец ярый, И тот со всеми вместе слезы льет.
Кто те, на чьем челе пылают рядом Печать побед и горьких мук следы, Чей стан так горд под траурным нарядом? Знай: то поляков скорбные ряды.
И императора металл и камень Приветствуют из арок и колонн, В которых — тот же дерзновенья пламень, Каким горел всю жизнь свою и он.
Мертв дом его, упала в прах корона, Надменный сон рассеялся, как дым; Как Александр, своим потомкам трона Не завещав, лежит он недвижим.
Спит император, смолкла литургия; Покрыты мглой торжественных теней Стоят колонны, словно часовые; Храм — над усопшим богом мавзолей.
Написано Ф. Энгельсом в декабре 1840 г. Печатается по тексту журнала
Напечатано в журнале »Telegraph Перевод с немецкого
für Deutschland» M 23, аТевраль 1841 г.
Подпись: Ф pu д р их О.
136 ]
«ВОСПОМИНАНИЯ» ИММЕРМАНА
ПЕРВЫЙ ТОМ. ГАМБУРГ, ГОФМАН И КАМНЕ. 1840 •
Известие о смерти Иммермана было тяжелым ударом для нас, жителей Рейнской области, не только вследствие значения его как поэта, но и как человека, хотя о личности Иммермана можно еще скорее, чем об Иммермане-поэте, сказать, что значение ее только начало по-настоящему проявляться. Он находился в своеобразном отношении к молодым литературным силам, недавно объявившимся на Рейне и в Вестфалии; ведь в литературном отношении Вестфалия и Нижний Рейн тесно связаны, несмотря на резкое до сих пор разделение в политическом отношении, и недаром «Rheinisches Jahrbuch» является объединяющим центром для авторов обеих провинций. Насколько Рейнская область сторонилась до сих пор литературы, настолько стараются теперь рейнские поэты выступить в качестве представителей своей родины, действуя при этом, если и не по единому плану, то все же с устремлением к единой цели. Подобное устремление редко обходится без центра в виде какой-либо сильной личности, которой подчиняются более молодые поэты, нисколько при этом не поступаясь своей само стоятельностью, — и этим центром для рейнских поэтов, казалось, готовился стать Иммерман. Несмотря на кое-какие предубеждения против жителей Рейнской области, он мало-помалу сроднился с ними; он открыто примирился с современным ли тературным направлением, к которому принадлежала вся молодежь; он проникся новыми, свежими веяниями, и его произ-
*
Immermanns
Memorabilien.
Erster Band.
Hamburg, Hoffmann und Campe.
1840. Ред.
«ВОСПОМИНАНИЯ» ИММЕРМАНА
137
ведения стали встречать все большее признание. Благодаря этому все более расширялся круг молодых поэтов, собиравшихся вокруг него и прибывавших к нему из соседних местностей; сколько раз, например, Фрейлиграт, когда он еще писал в Бармене фактуры и составлял текущие счета, захлопывал мемориал и гроссбух, чтобы провести день-другой в обществе Иммермана и дюссельдорфских художников! И вот Иммерман занял видное место в зарождавшихся кое-где мечтах о рейнско-вестфальской поэтической школе; он был связующим звеном между провинциальной и общегерманской литературой, пока не созрела слава Фрейлиграта. Кто способен разбираться в подобных взаимоотношениях и связях, для того это давно уже не составляло тайны; еще год назад Рейнхольд Кёстлин наряду с другими отмечал в «Europa», что Иммерману предстоит занять то место, которое занимал Гёте на склоне своих лет 131. Смерть разбила все эти надежды и мечты о будущем.
Несколько недель спустя после смерти Иммермана появились его «Воспоминания». Но вполне ли уже созрел он для того, — ведь он был еще человеком средних лет, — чтобы писать свои собственные мемуары? Его судьба дает на этот вопрос утверди тельный ответ, его книга — отрицательный. Но мы и не должны рассматривать «Воспоминания» как расчеты старца с жизнью, заявляющего тем самым о завершении своего жизненного пути. Иммерман подводил скорее итоги более раннему, исключительно романтическому периоду своей деятельности, и поэтому на его книге лежит, конечно, печать какого-то иного духа, чем на произведениях того периода. К тому же огромные перемены, происшедшие за последнее десятилетие, отодвинули описанные в ней события в такую даль, что даже ему, их современнику, они казались чем-то отошедшим в историческое прошлое. И все же, мне кажется, я вправе сказать, что десять лет спустя Иммерман сумел бы более свободно и широко охватить события своего времени и отнесся бы по-другому к освободительной войне — основному стержню своего повествования. Как бы то ни было, но «Воспоминания» приходится брать такими, какие они есть.
Если уже в «Эпигонах» прежний романтик стремился до стичь вершин гетевской пластики и покоя, если «Мюнхгаузен» ш уже целиком написан в современной поэтической манере, то посмертное произведение Иммермана показывает еще с большей ясностью, как высоко умел он ценить новейшие литературные достижения. Стиль, а вместе с тем и форма восприятия совершенно современные; только более продуманное содержание, более строгое распределение материала, резко выраженное своеобразие характеров и антисовременное, хотя и довольно
138
Ф. ЭНГЕЛЬС
замаскированное, настроение автора выделяют эту книгу из массы описаний, характеристик, мемуаров, бесед, ситуаций, положений и т. д., которыми ныне насыщена наша литература, томящаяся по здоровой поэтической атмосфере. При этом у Иммермана достаточно такта, чтобы не так уж часто привлекать на форум рефлексии вещи, которые нуждаются в ином судилище, чем трибунал голого рассудка.
Темой лежащего перед нами первого тома является «Молодежь двадцать пять лет тому назад» и господствовавшие среди нее влияния. Во вступительном «Обращении» самым точным образом объясняется характер всего произведения. С одной стороны, современный стиль, современные словечки, даже современные принципы, а с другой — особенности автора, давно уже утратившие значение для широкого круга читателей. Иммерман пишет, как он довольно сухо отмечает, для совре менных немцев, для тех, кто одинаково далек от крайностей немецкого национализма и космополитизма; нацию он понимает в совершенно современном смысле и выдвигает предпосылки, которые, если их логически развить, привели бы к утверждению суверенности, как назначению народа; он решительно высказывается против «недостатка веры в себя, мании прислуживаться и унижаться» 133, которой страдают немцы. И все же наряду с этим у Иммермана особое пристрастие к пруссачеству, в пользу которого он может привести лишь очень слабые доводы, и такое холодное, равнодушное упоминание о конституционных стремлениях в Германии, которое совершенно ясно показывает, что Иммерман все еще никак не уразумел единства всех сторон современной духовной жизни. Мы ясно видим, что понятие «современное» ему вовсе не по душе, потому что он восстает против многих факторов этого «современного», хотя в то же время и не может отказаться от этого понятия.
Собственно мемуары начинаются с «Воспоминаний мальчика». Иммерман остается верен своему обещанию рассказывать лишь о тех моментах, когда «история совершала свое шествие через него» 1S4 . Вместе с ростом сознания мальчика нарастают и мировые события, возводится колоссальное здание, свидетелем падения которого ему пришлось быть. Волны истории, вначале бушевавшие вдали, в битве при Йене разру шают плотину Северной Германии, разливаются по самодовольной Пруссии, подтверждая теперь правильность изречения великого короля «Après moi le déluge» * также специально и для его государства i35, и затопляют в первую очередь родной
• — «После меня хоть потоп». Рев.
«ВОСПОМИНАНИЯ» ИММЕРМАНА
139
город Иммермана — Магдебург. Эта часть книги — лучшая. Им-мерман более силен в повествовании чем в рассуждении, и ему от лично удалось изобразить отражение мировых событий в сердце отдельного человека. К тому же это как раз тот пункт, начиная с которого он открыто, — правда, только на время — примыкает к делу прогресса. Для него, как и для всех добровольцев 1813 г., Пруссия до 1806г. представляет ancien régime* этого государства, но та же Пруссия после 1806 г., — с чем теперь менее охотно соглашаются, — совершенно возродившееся государство с новым порядком вещей. Но возрождение Пруссии — это особый вопрос. Первое возрождение Пруссии — дело великого Фридриха — так прославляли в связи с прошлогодним юбилеем, что нельзя понять, каким образом двадцатилетнее междуцарствие могло вызвать необходимость второго возрождения 136. А затем нас уверяют, что, несмотря на двукратное огненное крещение, ветхий Адам в последнее время снова начал подавать заметные признаки жизни. Однако в рассматриваемом разделе Иммерман избавляет нас от прославлений status quo **, и лишь дальше мы увидим яснее, где расходятся пути Иммермана и нового времени.
«Молодежь, до вступления ее в общественную жизнь, воспитывают семья, школа, литература. Для того поколения, о котором идет речь, четвертым средством воспитания являлся еще деспотизм. Семья лелеет молодежь, школа изолирует ее, а литература опять выводит на простор; деспотизм же дал нам начала характера» "'.
Часть книги, содержащая размышления, составлена на основе этой схемы, которую нельзя не одобрить, так как большим преимуществом ее является возможность рассматривать ход развития сознания в последовательной смене его ступеней. — Раздел книги, посвященный семье, вполне хорош, пока речь идет о старой семье, и остается только пожалеть, что Иммерман не попытался связать в одно целое светлые н теневые стороны. Все его замечания здесь в высшей степени удачны. Но зато его взгляд на новую семью опять-таки показывает, что он все еще не освободился от старых предубеждений и от недовольства явлениями последнего десятилетия. Конечно, «патриархальное благодушие», удовлетворенность домашним очагом все более уступают место недовольству, неудовлетворенности радостями семейной жизни, но зато все более исчезает и филистерство патриархального быта, ореол ночного колпака, — и указываемые Иммерманом почти совсем правильно,
* — старый порядок. Рев. • • — существующего положения. Ред.
140
Ф. ЭНГЕЛЬС
хотя и слишком резко, причины недовольства как раз и являются симптомами еще борющейся, незавершенной эпохи. Век, предшествовавший чужеземному господству, был завершен и как таковой носил на себе печать покоя, но также и бездеятельности; он влачил свое существование, тая в себе зародыш разложения. Наш автор мог бы сказать совсем кратко: новая семья не может освободиться от некоторого чувства неудобства потому, что к ней предъявляются новые требования, которые она не умеет еще сочетать со своими собственными правами. Общество, как соглашается и Иммерман, стало другим; появился совершенно новый момент — общественная жизнь; литература, политика, наука — все это проникает теперь глубже в семью, и ей трудно разместить всех этих чужих гостей. В этом все дело! В семье еще слишком сильны старые обычаи, чтобы столковаться и наладить хорошие отношения с пришельцами, и все-таки здесь возрождение семьи безусловно происходит; мучительный процесс должен быть, наконец, пройден, и мне кажется, что старая семья действительно нуждается в этом. Впрочем, Иммерман изучал современную семью как раз в самой оживленной, особенно подверженной современным влияниям части Германии, на Рейне, а здесь ведь всего резче сказалось недовольство, вызываемое переходным процессом. В провинциальных городах центральной Германии старая семья все еще продолжает существовать под сенью единоспасающего шлафрока; общество находится здесь еще на уровне 1799 года; от общественной жизни, литературы, науки отделываются с полным хладнокровием и спокойствием, и никто не позволяет выбить себя из привычной колеи. — В подтверждение сказанного им о старой семье автор приводит еще «педагогические анекдоты» и затем заканчивает повествовательную часть своей книги главой о «дяде», характерной фигуре старого времени. Воспитание, получаемое подрастающим поколением в семье, закончено; молодежь бросается в объятия науки и литературы. Здесь начинаются менее удавшиеся части книги. Что касается ученического периода, то он протекал у Иммер-мана в то время, когда душа всякой науки, философия, и основа знаний, преподносимых юношеству, — изучение древности, находились в процессе головокружительного преобразования, и Иммерману не посчастливилось в качестве ученика до конца участвовать в этом перевороте: когда последний завершился, он давно уже окончил школу. Сначала Иммерман ограничивается только указанием на то, что обучение в те годы было односторонним, и лишь в дальнейшем он восполняет картину и в особых разделах останавливается на наиболее влиятель-
«ВОСПОМИНАНИЯ» ИММЕРМАНА
141
ных умах своего времени. По поводу Фихте он пускается в философию, что может показаться нашим представителям философской мысли довольно странным. Он вдается здесь в остроумные рассуждения о предмете, для понимания которого недостаточно остроумия и поэтической наблюдательности. Как ужаснутся наши строгие гегельянцы, прочитав здесь изложение истории философии па трех страницах! И нужно признать, что трудно говорить о философии более дилетантским образом, чем это делается здесь. Уже первое положение его, будто философия всегда колеблется между двумя точками, отыскивая достоверное или в вещи или в «Я», написано, очевидно, в угоду следованию фихтевского «Я» за кантовской «вещью в себе»; и если это положение еще с трудом можно приложить к Шеллингу, то опо ни в коем случае неприменимо к Гегелю. — Сократ назван воплощением мышления, и именно поэтому за ним не признается способности создать свою систему; в нем якобы соединились чистая доктрина с непосредственным проникновением в эмпирию, а так как подобное сочетание оказалось за пределами понятия, то Сократ мог проявиться только как личность, но не как создатель особого учения. Разве такие положения не должны привести в величайшее смущение поколение, выросшее под влиянием Гегеля? Не прекращается ли всякая философия там, где согласованность мышления и эмпирии «выходит за пределы понятия»? Какая логика сможет удержаться там, где отсутствие системы признается необходимым атрибутом «воплощения мышления»?
Но зачем следовать за Иммерманом в область, которой он сам хотел коснуться лишь мимоходом? Достаточно указать на то, что он так же мало способен связать философию Фихте с его личностью, как и справиться с философскими положениями прошлых веков. Зато он опять-таки превосходно рисует характер Фихте как оратора, обращавшегося к немецкой нации, а также ярого проповедника гимнастики Яна. Эти характеристики проливают больше света на действующие силы и идеи, в сфере, которых находилась тогдашняя молодежь, чем пространные рассуждения. Даже там, где Иммерман говорит о литературе, мы с большим интересом читаем об отношении «молодежи двадцать пять лет тому назад» к великим поэтам, чем слабо обоснованное рассуждение о том, что немецкая литература в отличие от всех ее сестер имеет современное неромантическое происхождение. Нельзя не считать искусственной попытку искать у Корнеля романтически-средневековые корни или же видеть у Шекспира многое от средневековья помимо сырого материала, который он оттуда заимствовал. Не дает ли 6 м. и э., т. 41 •
142
Ф. ЭНГЕЛЬС
себя знать здесь, быть может, не совсем чистая совесть бывшего романтика, желающего избавиться от упрека в сохранившемся еще скрытом романтизме?
Раздел о деспотизме — именно наполеоновском — также не встретит одобрения. Гейневский культ Наполеона чужд народному сознанию, но вряд ли кому придется по душе, что Иммерман, претендующий здесь на беспристрастие историка, говорит как оскорбленный пруссак. Он, разумеется, чувствовал, что тут необходимо подняться над национально-германской и, особенно, прусской точкой зрения; поэтому он весьма осторожен в выражениях, пытается, насколько возможно, приспособиться к современному образу мыслей и решается говорить лишь о мелочах и второстепенных вещах. Ыо постепенно он становится более смелым, признается, что не вполне понимает, почему Наполеона причисляют к великим людям, рисует законченную систему деспотизма и доказывает, что в этом ремесле Наполеон был изрядным тупицей и бездарностью. Однако не таким путем можно понять великих людей.
Таким образом, Иммерман — если не говорить об отдельных мыслях, опередивших его убеждения, — во всяком случае в основном, чужд современному сознанию. Но все же его нельзя зачислить ни в одну из тех партий, на которые принято делить духовный status quo Германии. Он определенно отвергает то направление, к которому как будто наиболее близок, — тевто-номанию. Известный иммермановский дуализм проявился в его образе мыслей, с одной стороны, как пруссачество, с другой — как романтика. Но первое постепенно вылилось у него в самую бездушную механически размеренную прозу, главным образом оттого, что он был чиновником, а вторая — в какую-то безмерную чувствительность. Пока Иммерман оставался на этой позиции, он не мог добиться настоящего признания и должен был все более и более убеждаться в том, что направления эти не только представляют полярные противоположности, но и становятся все более безразличными сердцу нации.
Наконец, он отважился на некоторый шаг вперед в области поэзии и написал «Эпигонов». И едва только это произведение покинуло лавку книгоиздателя, как оно дало своему автору возможность понять, что препятствием к всеобщему признанию его таланта со стороны нации и молодой литературы являлось только его прежнее направление. «Эпигоны» почти повсюду были оценены по достоинству и дали повод к такой резкой критике характера их автора, к которой Иммерман до сих пор не привык. Молодая литература, — если применить это название к фрагментам того, что еще никогда не было целым, —
«ВОСПОМИНАНИЯ» ИММЕРМАНА
143
первая признала значение Иммермана и по-настоящему познакомила нацию с поэтом. Вследствие все обострявшегося расхождения между пруссачеством и романтической поэзией и сравни тельно малой популярности своих произведений Иммерман внутренне был раздражен, и на его произведениях непроизвольно выступала все более заметно печать суровой изолированности. Теперь, сделав некоторый шаг вперед, он обрел вместе с признанием иной, более свободный и веселый дух. Снова воскресло прежнее юношеское воодушевление, и в «Мюнхгаузене» у Иммермана намечается уже перелом к примирению с практически-рассудочной стороной характера. Свои романтические симпатии, все еще крепко владевшие им, он утолил «Гисмондой» и «Тристаном»; но какая разница по сравнению с прежними романтическими сочинениями, сколько в них пластичности, в особенности, по сравнению с «Мерлином»! 138
Вообще романтика была для Иммермана только формой; от мечтательности романтической школы его спасала трезвость пруссачества, но последняя, с другой стороны, сделала его в известной мере неприязненным по отношению к современному развитию. Известно, что Иммерман, хотя и был в религиозном отношении очень свободомыслящим человеком, в политическом отношении являлся слишком ревностным приверженцем правительства. Правда, благодаря своему отношению к молодой литературе он стал ближе к политическим стремлениям века и стал рассматривать их под другим углом зрения; между тем, как показывают «Воспоминания», пруссачество сидело в нем еще весьма крепко. Все же именно в этой книге встречается немало высказываний, так резко контрастирующих с основ ными воззрениями Иммермана и так тесно связанных с современной основой, что приходится признать значительное влия ние на него современных идей. «Воспоминания» определенно свидетельствуют об усилиях их автора идти в ногу со своим временем, и, кто знает, может быть, поток истории и размыл бы постепенно плотину консерватизма и пруссачества, за которой укрылся Иммерман?
И еще одно замечание! Иммерман говорит, что характер той эпохи, которую он описывает в «Воспоминаниях», был по преимуществу юношеским: зазвучали юношеские мотивы, выступили на первый план юношеские настроения. Но разве не то же самое наблюдается в нашу эпоху? Старое литературное поколение вымерло, молодежь завладела словом. Наше будущее зависит, больше чем когда бы то ни было, от подрастающего поколения, ибо ему придется разрешать все более возрастающие противоречия. Правда, старики страшно жалуются на
в *
144
Ф. ЭНГЕЛЬС
молодежь, и действительно, она очень непослушна; но пусть молодежь идет своим путем; она найдет свою дорогу, а тот, кто заблудится, будет сам виноват в этом. Ведь пробным камнем для молодежи служит новая философия; требуется упорным трудом овладеть ею, не теряя в то же время молодого энтузиазма. Кто страшится лесных дебрей, в которых расположен дворец идеи, кто не пробивается через них при помощи меча и не будит поцелуем спящей царевны, тот недостоин ее и ее царства; пусть идет куда хочет, пусть станет сельским пастором, купцом, асессором или чем ему угодно, пусть женится, наплодит детей с благословения господня, но век не признает его своим сыном. Не обязательно для этого стать старогегельянцем, забрасывать вас терминами «в себе» и «для себя», «целокупность» и «этость», но не надо бояться работы мысли, ибо подлинен лишь тот энтузиазм, который, подобно орлу, не страшится мрачных облаков спекуляций и разреженного воздуха вершин абстракции, когда дело идет о том, чтобы лететь навстречу солнцу истины. А в этом смысле и современная молодежь прошла школу Гегеля; и не одно зерно освободившейся от сухой шелухи системы пышно взошло затем в юношеской груди. Но это и дает величайшую веру в современность, в то, что судьба ее зависит не от страшащегося борьбы благоразумия, не от вошедшего в привычку филистерства старости, а от благородного, неукротимого огня молодости. Будем же поэтому бороться за свободу, пока мы молоды и полны пламенной силы; кто знает, окажемся ли мы еще способными на это, когда к нам подкрадется старость!
Написано Ф. Энгельсом вначале 1841 г. Печатается по тексту журнала
Напечатано в журнале «Telegraph Перевод с немецкого
für Deutschland» MM 53, 54 и 55; апрель 1841 г.
Подпись: Фридрих Освальд
[ 145
[КОРРЕСПОНДЕНЦИИ ИЗ БРЕМЕНА]
ЦЕРКОВНЫЙ СПОР *
Бремен, январь
Вместе с истекшим годом наши споры о церковных делах в основном закончились. Во всяком случае, еще ожидаемые в настоящий момент полемические статьи не могут больше рассчитывать на то внимание со стороны широкой публики, кото рым они пользовались раньше. Больше не будет того, что происходило прежде, когда за неделю расхватывалось несколько изданий. А ведь подобные споры рассчитаны главным образом на участие народа. Не может же претендовать на чисто научный интерес такой вопрос, который имеет значение лишь на почве направлений, давно отвергнутых наукой. — Пастор Паниель возместил задержку выхода в свет своей работы, направленной против круммахеровской «Богословской реплики» ио, ее солидным объемом ш. На десяти листах он обрушивается на своего противника. В предисловии он объясняет, что хочет ответить на возможные дальнейшие нападки ссылками на историю пиетизма 9 и доказать, что это направление берет свой исток в язычестве. Разумеется, этот источник дол жен быть чем-то вроде источника Аретузы139, который долго бежал под землей, прежде чем вышел наружу на христианской почве. В остальном он использует против своего противника право на реторсию, честно возвращая ему, помимо тех обычных упреков, которые произносятся в адрес пиетизма, почти каждое бранное слово. Таким образом, вся борьба свелась в конечном счете к словесным дрязгам; полуистинные утверждения перебрасываются, как мячи, то туда, то сюда и в конечном счете
* Ср. настоящий том, стр. 10t — 10? и 10Ç — 108. Реф.
146
Ф. ЭНГЕЛЬС
сводятся, видимо, к определению понятий, то есть к тому, что должно было бы быть сделано до начала спора. Однако рационализм 106 всегда оказывается в таком положении перед лицом ортодоксии. Этим он обязан своей промежуточной позиции, стоя на которой, он хочет выступать то в качестве нового развития христианского духа, то в качестве его первоначальной формы, и в обоих случаях присваивает, хотя и с измененным значением, библейские термины ортодоксии. Рационализм нечестен и по отношению к самому себе и по отношению к библии; такие понятия, как откровение, спасение и вдохновение, приобретают в его устах крайне неопределенное и искаженное значение. — Рассудочную сухость рационализма Паниель вознес на редкую высоту. С ужасной, скорее вольфовской, чем кантовской логикой он почитает своей величайшей заслугой резко выделять все членения своей работы. Его аргументация — это не живая плоть, облегающая логический скелет, а пропитанные расслабленной сентиментальностью тряпки, которые он вывесил для просушки на всех торчащих углах церковного здания. Ибо эти водянистые экскурсы, по которым, вопреки содержа щимся в них религиозным ортодоксальным лозунгам, каждый узнает рационалиста, Паниель тоже очень любит; он только не может сплавить их воедино с сухостью своих рассуждений и поэтому часто бывает вынужден прерывать поток прекрасных фраз выражениями: во-первых, во-вторых и в-третьих. Нет ничего противней безвкусной слащавости, когда она проступает на каждом шагу. Наиболее интересными во всей книге являются выдержки из произведений Круммахера, в которых отчетливо проступает грубый образ мыслей этого человека. — Решительность, с которой выступил здесь рационализм, побудила проповедников противной партии к совместному заявлению, изданному в виде брошюры и подписанному двадцатью двумя проповедниками 140. Брошюра содержит основы ортодоксии в последовательном изложении и с полуприкрытой ссылкой на эпизоды происходящего спора. Намечавшееся выступление в печати семи проповедников-рационалистов еще не последовало. Но ошибутся те, кто по соотношению числа проповедников будут судить о соотношении партий среди публики.
Большинство проповедников-пиетистов состоит из приходских священников нашей области, которые получили свои места частично благодаря временному перевесу своей партии, частично благодаря умеренному непотизму. Зато среди публики число рационалистов по сравнению с пиетистами по меньшей мере одинаково, и им не хватало лишь энергичного представи-
КОРРЕСПОНДЕНЦИИ ИЗ ВРЕМЕНА
147
теля, который разъяснил бы им их положение в обществе. С этой стороны Паниель неоценим для своих сторонников; он обладает мужеством, решительностью, а в некоторых областях и достаточной ученостью, и ему недостает лишь писательского и риторического таланта, чтобы создать что-нибудь значительное. За последнее время появилось много брошюрок, большей частью анонимных, которые, однако, не повлияли на настроение публики. Несколько дней тому назад вышла из печати брошюра «Непиетистские рифмы» 141 размером в один печатный лист, но она не делает особой чести своему автору и о ней следует упомянуть лишь из любопытства. Главный глашатай бременских пиетистов, талантливый проповедник Ф. Л. Маллет, обещал публике брошюру «Доктор Паниель и библия», но даже она вряд ли обратит на себя внимание противной партии, так что борьбу можно считать законченной и подытожить ее перипетии с общей точки зрения как нечто завершенное. — Нужно признать, что на этот раз пиетизм действовал более умело, чем его противник. Вначале у него были и кое-какие преимущества перед рационализмом, а именно: двухтысячелет-ний авторитет и все же научное, хоть и одностороннее, развитие с помощью современных ортодоксальных и полуортодоксальных богословов. В то же время рационализм даже в период своего расцвета находился между двух огней и был атакован одновременно Толуком и Гегелем. Рационализм никогда не мог ванять ясную позицию по отношению к библии; он отличался злосчастной половинчатостью, которая сначала, казалось, категорически признавала веру в откровение, но в своих дальнейших выводах настолько ограничивала божественность биб лии, что от нее почти ничего не оставалось. Эти колебания ставят рационализм в невыгодное положение всякий раз, когда речь заходит о библейском обосновании его теоретических положений. К чему прославлять разум и в то же время не провозглашать его автономии? Ведь в тех случаях, когда обе стороны признают библию, как общую основу, правота всегда на стороне пиетизма. Но, кроме того, на сей раз на стороне пиетизма был также и талант. Такой человек, как Круммахер, способен в отдельных случаях допустить безвкусицу, но он никогда не сможет заполнять целые страницы ничего не значащими фразами, как это делает Паниель. Наилучшим из того, что написали рационалисты, были «Анафемы», автором которых признал себя В. Э. Вебер ш. Когда-то Г. Шваб сказал о Штраусе, что он выделяется из толпы противников позитивного 14а удивительно тонким чувством прекрасного во всех его проявлениях. С помощью аналогичной характеристики я хотел бы
148
Ф. ЭНГЕЛЬС
выделить В. Э. Вебера из рационалистической черни. Он расширил свой кругозор редкими познаниями греческих и немецких классиков, и хотя с некоторыми его утверждениями, в частности, с догматическими, не всегда можно согласиться, свобода его. мысли, благородная энергичная манера изложения — все это должно найти признание. Недавно выпущенная против него полемическая брошюра лишена всех этих свойств. Только что вышла другая брошюра «Апостол Павел в Бремене» 14S , написанная не без остроумия и содержащая пикантные намеки на политические и социальные отношения в Бремене, но и она решает что-либо не в большей степени, чем уже упомянутые. — Для Бремена этот спор имел особенно большое значение. Прежде партии выступали друг против друга без всякого смысла, и дело не шло дальше мелочных придирок. Пиетизм стремился к своим собственным целям, в то время как рационализм мало о нем заботился и именно поэтому имел о своем противнике ряд превратных представлений. В мини-стериуме, то есть в узаконенном собрании всех реформатских и униатских проповедников города, рационализм был представлен до сих пор лишь двумя и то очень робкими членами. Паниель сразу же после своего приезда выступил более решительно, и уже донесся слух о разногласиях в министериуме. Теперь, с той поры как Круммахер раздул этот спор, каждая партия знает, чего она хочет. Пиетизм давно понимал, что его принцип авторитета не может согласоваться с основой рационализма — разумом, и справедливо видел в этом течении уже при его возникновении отход от староортодоксального христианства. Теперь же и каждый рационалист тоже понял, что его убеждения не просто отделены от пиетизма иным толкованием текста, а находятся в прямом противоречии с ним. И только сейчас, когда партии взаимно узнали друг друга, может произойти их объединение на более высокой основе, в связи с чем можно спокойно ожидать будущего.
ОТНОШЕНИЕ К ЛИТЕРАТУРЕ. МУЗЫКА
Бремен, январь
Можно подумать, что ганзейские города теперь насильно во влечены в поток литературы. С той поры как появились «Очерки» Бёйрмана 144, дождем сыплются рецензии на этот и в самом деле интересный материал. Сам Бёйрман в «Германии и немцах» иъ отвел трем вольным приморским городам значительное место. Журнал «Freihafen» напечатал «Ганзейские письма» Зольтве-деля 14в. Гамбург уже с давних времен занимает определенное
КОРРЕСПОНДЕНЦИИ ИЗ ВРЕМЕНА
149
место в немецкой литературе; Любек лежит несколько в сто роне, да и в экономическом отношении времена его расцвета остались далеко позади; однако А. Зольтведель собирается и там основать сейчас журнал. Бремен взирает на литературу с недоверием, поскольку по отношению к ней его совесть не совсем чиста, и обычно его затрагивают в ней не слишком нежно. И все же нельзя отрицать, что именно Бремен, благодаря его положению и политической обстановке в нем, в большей степени, чем любой другой город, пригоден для того, чтобы стать центром просвещения северо-западной Германии. Если бы только удалось перетянуть сюда двух или трех способных литераторов, здесь можно было бы основать журнал, который имел бы огромнейшее влияние на развитие культуры Северной Германии. Бременские книготорговцы достаточно предприимчивы, и я слышал уже от многих из них, что они охотно выделили бы необходимые фонды и согласились бы нести вероятные убытки первых лет издания.
Наиболее сильной стороной Бремена является музыка. В немногих городах Германии занимаются музыкой так много и так хорошо, как здесь. В Бремене образовалось сравнительно большое количество хоровых объединений, а частые концерты всегда хорошо посещаются. К тому же здесь почти в полной чистоте сохранился хороший музыкальный вкус; наибольшей популярностью пользуются немецкие классики — Гендель, Моцарт, Бетховен, а из новых — Мендельсон-Бартольди и лучшие композиторы-песенники. Новофранцузская и новоитальянская школы имеют поклонников почти исключительно лишь среди молодых конторщиков. Было бы только желательно, чтобы меньше отодвигали на задний план Себастьяна Баха, Глюка и Гайдна. При этом здесь ни в коей мере не отказываются от новых имен. Наоборот, мало найдется мест, где произведения молодых немецких композиторов исполняются с такой охотой, как здесь. Тут можно также всегда встретить имена, известные музыкальному миру с самой лучшей стороны. Талантливый композитор-песенник Штегмайер дирижировал несколько лет оркестром нашего театра. На его место пришел Космали, который отчасти своими произведениями, отчасти статьями, главным образом в журнале Шумана «Neue Zeitschrift für Musik», видимо, приобрел многих друзей. Столь же признанным композитором является Рим, дирижирующий хоровой капеллой и большинством концертов. Рим очень любезный старик с юношеской пылкой душой; никто, кроме него, не умеет так зажечь певцов и оркестрантов и вдохнуть жизнь в их исполнение.
150
Ф. ЭНГЕЛЬС
НИЖНЕНЕМЕЦКОЕ НАРЕЧИЕ
Бремен, январь
Первое, на что обращает здесь внимание приезжий, это употребление нижненемецкого наречия даже в самых видных семьях. Лишь только бременец переходит на сердечный, конфиденциальный тон, он начинает изъясняться на нижненемецком наречии. Он так привержен к этому диалекту, что переносит его даже за океан. На гаванской lonja * на бременском нижненемецком наречии говорят не меньше, чем по-испански. Я знаю людей, которые в Нью-Йорке и Веракрусе в совершенстве научились у проживающих там многочисленных бремен-цев диалекту их родного города. Но ведь не прошло и трех сотен лет с тех пор, как верхненемецкое наречие было объявлено официальным языком. Основные законы города — Скрижали и Новое соглашение 14? — составлены на нижненемецком языке, и первые звуки, которые учится здесь произносить младенец, произносятся на нем. Ребенок редко начинает говорить на верхненемецком языке до четырех или пяти лет. Крестьяне области никогда ему не учатся и тем самым часто заставляют суды вести заседание на нижненемецком наречии, а протоколы писать на верхненемецком. Кстати, нижнесаксонское наречие здесь сохранилось еще в довольно чистом виде и осталось полностью свободным от примеси верхненемецких форм, которая искажает гессенский и рейнский диалекты. В североганновер ском диалекте несколько больше архаизмов, чем в бременском, однако он гораздо более страдает разнообразными местными наслоениями; вестфальский совсем потерялся в ужасающей широте дифтонгов, а к западу от Везера начинается переход к фризскому диалекту. Бременский говор можно спокойно считать за свободное от примесей дальнейшее развитие старого нижнесаксонского письменного языка. Народный язык настолько чувствителен, что, воспринимая верхненемецкие слова, он постоянно преобразует их по звуковым законам нижнесаксонского наречия. Такой способностью обладают сейчас лишь немногие народные нижнесаксонские диалекты. Язык «Рейнеке Лиса» 148 отличается от современного диалекта лишь более полными формами, в настоящее время претерпевшими стяжение, в то время как корни слов, за немногим исключением, все еще сохранили свою жизненность. И поэтому правильно поступили языковеды, когда они рассматривали «Бременский словарь» в лексическом отношении, как средний итог современных
♦ — бирже. Ред.
КОРРЕСПОНДЕНЦИИ ИЗ. БРЕМЕНА
151
нижнесаксонских наречий. Создание грамматики бременского диалекта, с учетом говоров между Везером и Эльбой, было бы очень ценной работой. Многие здешние ученые проявили интерес к нижненемецкому наречию, и было бы желательно, чтобы один из них взял на себя эту работу.
Написано Ф. Энгельсом в январе 1841 г. Печатается по тексту газеты
Натгечатано без подписи Перевод с немецкого
в газете «Morgenblatt гт
für gebildete Leser» MM 13, 14, 15 и 1в; «а русском языке публикуется впервые
15, 10, 18 и 19 января 1841 г.
152 ]
СКИТАНИЯ ПО ЛОМБАРДИИ 149
I ЧЕРЕЗ АЛЬПЫ!
Слава богу, Базель уже позади! Такой скучный город, переполненный праздничными сюртуками, треуголками, филистерами, патрициями и методистами, в котором нет ничего свежего и крепкого, кроме деревьев вокруг кирпично-красного собора да красок на гольбейновских «Страстях господних», висящих среди других картин в здешней библиотеке; такое захолустье со всеми уродствами средневековья, но без его красот, не может понравиться юной душе, которую волнуют мечты о швейцарских Альпах и Италии. Быть может, переход от Германии к Швейцарии, от мягкого, обрамленного виноградниками маркграфства баденского к Базелю для того так безнадежно уныл, чтобы после него впечатление от Альп стало особенно глубоким? А местность, которую мы теперь проезжаем, отнюдь не самая прекрасная. Справа — последние отроги Юры, хотя зеленые и свежие, но лишенные особого характера; слева — узкий Рейн, который как будто тоже испытывает страх при виде Базеля, — так медленно течет он по долине; а по ту сторону Рейна — еще кусочек Германии. Мало-помалу мы удаляемся от зеленых берегов реки, дорога идет в гору, и мы поднимаемся на самый крайний хребет Юры, вклинившийся между Ааре и Рейном. Сразу меняется весь ландшафт. Перед нами залитая солнцем веселая долина — нет: три, четыре долины; Ааре, Рейс, Лиммат, видимые на далекое расстояние, извиваются меж холмов и сливаются друг с другом; села и городки обступают их берега, а вдали, за рядами передних холмов, поднимается одна горная цепь за другой, как скамьи гигантского амфитеатра; сквозь туман, реющий над самыми
СКИ ^ АЙНЯ ПО ЛОМБАРДИИ
153
отдаленными зубцами, тут и там сверкает снег, а над множеством вершин возвышается Пилат, словно он вершит суд, как некогда прокуратор Иудеи, давший ему имя. Это — Альпы!
Быстро спускаешься под гору, и лишь теперь, вблизи Альп, замечаешь, что ты в Швейцарии. Вместе с швейцарской природой появляются швейцарские костюмы и постройки. Язык звучит красивее и одухотвореннее, чем базельский диалект, которому удобство патрицианской городской жизни сообщило какую-то материальную тяжеловесную растянутость; лица здесь становятся более свободными, открытыми, живыми, треуголка уступает место круглой шляпе, сюртук с длинными болтающимися фалдами — короткой бархатной куртке. — Городок Бругг скоро остается позади нас, и мы, продолжая путь, пересекаем быстрые, окаймленные зелеными берегами реки; на лету охватывая взором множество очаровательных, быстро сменяющихся видов, мы покидаем Ааре и Рейс вместе с Габсбургом, развалины которого выглядывают с покрытой лесом вершины, и въезжаем в долину Лиммата, с которой уже не расстанемся до Цюриха.
В Цюрихе я должен был пробыть день, а по пути в обето ванную страну немецкой молодежи остановка на день — уже значительный срок. Чего мог я ждать от Цюриха? Оправдала ли бы себя эта задержка в пути? Признаюсь: со времени сентябрьской истории, со времени победы пфеффиконских стражей Сиона 1б° я не мог представить себе Цюрих иначе, как вторым Базелем, и с ужасом думал о потерянном дне; об озере я по простоте душевной и не подумал, тем более что ливни, которые после многих солнечных дней настигли меня, наконец, между Базелем и Цюрихом, сулили мне дождливый день. Но когда, пробудившись, я увидел голубое утреннее небо над залитыми солнцем горами, я быстро вскочил и поспешил на улицу. Бродя наугад, я подошел к чему-то вроде террасы, окруженной насаждениями и увенчанной старыми деревьями. Из надписи на деревянной доске я узнал, что предо мной общественный парк, и бодро поднялся наверх. Тут я увидел перед собой озеро, сверкавшее в утреннем сиянии, дымившееся ранним туманом и окруженное покрытыми густым лесом горами. В первое мгновение я не мог отделаться от наивного изумления перед тем, что существует такая поразительно красивая местность. Один любезный житель Цюриха, к которому я обратился, сказал мне, что с вершины Ютлиберга открывается такой чудесный вид, что цюрихские жители называют свою гору маленьким Риги, — и не совсем без основания. Я взглянул на вершину, — она была самой высокой из цепи Альбиса, тянувшейся по юго-
154
Ф. ЭНГЕЛЬС
западной стороне озера, и вообще выше всех окрестных гор. Я осведомился о дороге и, не мешкая, пустился в путь. После полуторачасового пути я был наверху. Здесь озеро расстилалось предо мной во всю свою длину, сверкая пестрыми переливами зеленых и голубых красок, с городом и бесчисленными домами на своих холмистых берегах, а там, по ту сторону Альбиса, виднелась долина с зелеными лужайками, к которой с гор спускались светлые дубняки и темные ельники, — зеленое море с волнами холмов, среди которых дома выделялись подобно кораблям, на юге же, у горизонта, тянулась сверкающая цепь глетчеров, от Юнгфрау до перевалов Септимер и Юлия; а сверху, с синего неба, майское солнце изливало потоки •своих лучей на празднично украшенный мир, так что озеро, поля и горы сверкали одно другого ярче, и не было конца великолепию.
Устав от созерцания, я вошел в деревянный дом, стоящий на вершине, и попросил, чтобы мне дали чего-нибудь выпить. Мою просьбу удовлетворили и вместе с тем вручили книгу для гостей. Всем известно, что можно найти в подобных книгах; каждый филистер считает, что здесь он может себя увековечить, и пользуется случаем, чтобы передать потомству свое никому неведомое имя и одну из своих в высшей степени тривиальных мыслей; чем он ограниченнее, тем более длинными замечаниями сопровождает он свое имя. Купцы стремятся доказать, что наряду с кофе, ' ворванью или хлопком в их сердце сохранено местечко для красавицы-природы, которая создала все это и в придачу золото; женщины изливают в них потоки своих чувств, студенты — свою веселость и свою насмешливость, а умудренные знаниями и опытом школьные учителя выдают природе высокопарный аттестат зрелости. «Чудный Ютлиберг, опасный соперник Риги!» — так начал свое цицероновское обращение какой-то доктор несвободных искусств. Я с раздражением перевернул страницу и не стал читать всех этих немцев, французов и англичан. И вдруг мне на глаза попался сонет Петрарки на итальянском языке *, который в переводе звучит приблизительно так:
Я поднят был мечтой к жилищу милой. Та, что ищу я на земле напрасно, Мне ласковой и ангельски прекрасной Предстала в сфере третьего светила.
Дав руку мне, она проговорила:
«Нас здесь разъединить судьба не властна;
•
Sonetti di Petrarca, in
morte,
261.
СКИТАНИЯ ПО ЛОМБАРДИИ 155
Я — та, что мучила тебя всечасно И до заката день свой завершила.
Ах, людям не понять, как я блаженна! Тебя лишь жду и мой покров, тобою Любимый и оставшийся в юдоли».
Зачем она умолкла так мгновенно? Еще бы звук, — и, прелестью святою Пронзен, я б с неба не вернулся боле ш.
Вписал его в книгу некий Иоахим Трибони из Генуи; я сразу почувствовал в нем друга, ибо чем бессодержательнее и бессмысленнее были остальные излияния, тем резче выступал сонет на этом фоне, тем сильнее захватил он меня. Кто ничего не чувствует там, где природа раскрывается во всем своем великолепии, где дремлющая в ней идея если и не пробуждается, то как будто видит золотые сны, кто способен лишь на такое восклицание: «как ты прекрасна, природа!» — тот не вправе считать себя выше обыкновенной серой и плоской толпы. Напротив, у более глубоких натур при этом выступают наружу личные горести и страдания, но лишь для того, чтобы потонуть в окружающем великолепии и раствориться в кротком примирении с жизнью. Это чувство примирения едва ли могло найти себе лучшее выражение, чем в приведенном сонете. Но еще одно обстоятельство сблизило меня с генуэзцем. Уж кто-то до меня принес на эту вершину свою любовную печаль, и я стоял здесь не один, с сердцем, которое месяц тому назад было так бесконечно счастливо, а ныне чувствовало себя опустошенным и разбитым. И какая скорбь имеет большее право излиться перед лицом прекрасной природы, как не самое благородное, самое возвышенное из всех личных страданий — страдание любви?
Я еще раз окинул взором зеленые долины и спустился с горы, чтобы внимательнее рассмотреть город. Он расположен амфитеатром вокруг узкого рукава озера и, если смотреть на него с воды, представляет вместе с окружающими его деревнями и виллами столь же очаровательное зрелище. И улицы щеголяют красивыми новыми зданиями. Но это положение вещей существует не так давно, как я установил вечером из разговора с одним стариком-путешественником, который не мог достаточно надивиться, до какой степени похорошел старый Цюрих за последние шесть лет и какой блеск придало предыдущее правительство внешнему облику республики постройкой общественных зданий. Теперь, когда известная партия систематически забрасывает грязью труп этого правительства, уместно
156
Ф. ЭНГЕЛЬС
напомнить, что оно при жизни своей не только проявило исключительное в наше время мужество, призвав в университет такого человека, как Штраус, но с честью выполнило и другие свои обязанности.
На следующее утро мы двинулись дальше на юг. Сперва дорога шла вдоль всего озера до Раппершвиля и Шмерикона — чудесный путь через сады, виллы и живописно расположенные, окруженные виноградниками деревни; по ту сторону озера — длинный темно-зеленый хребет Альбиса с его пышным предгорьем, а по направлению к югу, где горы расступаются, — ослепительные пики Гларнских Альп. Посреди озера всплывает остров Уфнау, могила Ульриха фон Гуттена. Так бороться за свободную идею и так отдыхать от бранных трудов, — блажен, кто этого удостоился! Вокруг могилы героя шумят зеленые волны озера, словно гул далекой битвы и боевой клич, а на страже стоят закованные в лед, вечно юные великаны — Альпы! И сюда в качестве представителя германской молодежи приходит паломником Георг Гервег, чтобы возложить на могилу свои песни, в которых прекраснее, чем где бы то ни было, выражены чувства, воодушевляющие новое поколение. Какие памятники и статуи могут сравниться с ними?
В Уцнахе, куда свернула дорога, после того как она отдалилась от озера, была ярмарка, и империал почтовой кареты, где я до сих пор сидел один, наполнился ярмарочными гостями, которые постепенно поддались действию проведенной без сна ночи и, задремав, предоставили меня моим размышлениям. Мы оказались в чудной долине: мягко очерченные холмы, покрытые лесом и зелеными лужайками, окружали нас; впервые увидел я здесь на близком расстоянии своеобразные оттенки зелени швейцарских лесов, наполовину лиственных, наполовину хвойных, и не в состоянии передать того глубокого впечатления, которое на меня произвело все это. Сочетание листвы и хвои, ярко выявляющее как светлые, так и темные оттенки зелени, придает даже однообразным ландшафтам необычайную прелесть, и если в данном случае расположение гор и долины тоже не отличалось оригинальностью, то все же поражало, что можно встретить местность, почти вся красота которой основана на колорите; зато она и была тем более прекрасна. Величие и строгость природы мне пришлось созерцать еще не раз, прежде чем я поднялся на вершину альпийского хребта; но эту мягкость и прелесть пейзажа я вновь увидел лишь на итальянском склоне.
Скоро, однако, я очутился у подножия более высоких гор, вершины которых, хотя они и находятся ниже снеговой линии,
СКИТАНИЯ ПО ЛОМБАРДИИ
157
еще теперь, в мае, были белы от снега. То через узкие, то через более широкие долины дорога шла вдоль канала, соединяющего Цюрихское озеро с Валленштедтским. Это последнее скоро открылось моему взору. Здесь характер местности совсем иной, чем у Цюрихского озера. Почти неприступным лежит водоем между крутыми скалами, которые поднимаются прямо из воды и лишь при входе и выходе оставляют узкое отверстие. Плохонький пароход принял пассажиров, и скоро за сдвинувшимися горами исчез Везен — городок, где мы пересели на пароход. Все следы человеческой деятельности остались позади, одинокий пароход все дальше и дальше углублялся в живописную чащу, в тихое царство природы; в ярком солнечном свете сверкали зеленые гребни волн, снежные вершины гор и низвергавшиеся с них то там, то здесь водопады; из-за серовато-белого гранита скал иногда показывались веселые лужайки и лесные прогалины; тонкая пелена тумана, поднимавшаяся над озером, превращалась вдали среди гор в мягкие фиолетовые тени. Это была одна из тех местностей, которые почти заставляют человека персонифицировать природу, как мы это видим в народных сказаниях, где изборожденные расселинами скалы с их снежными вершинами принимают облик испещренных морщинами среброкудрых старцев, а на поверхность прозрачных вод всплывают зеленые волосы очаровательных русалок. Наконец, стоявшие сплошной стеной скалы немного раздвинулись, покрытые густым кустарником каменные выступы спустились к озеру, сквозь синюю дымку тумана сверкнула белая полоска, то были дома Валленштедта, расположенного в конце озера. Мы вышли на берег и весело направились к Куру, в то время как над нашими головами нависла скалистая цепь, самые высокие пики которой называются Семью Курфюрстами. Эти почтенные мужи так торжественно восседали в своих окаменелых горностаевых мантиях и с позлащенными вечерним солнцем снежными коронами, как если бы они собрались во Франкфуртской ратуше для избрания императора, глухие к крикам и требованиям теснящегося у их ног населения всей Священной Римской империи 1И, конституция которой с течением времени так же окаменела, как и эти семь ее представителей. Такие названия, данные народом, свидетельствуют, впрочем, о том, какими немцами с головы до пят являются швейцарцы, как бы они сами этого ни отрицали. Быть может, я впоследствии еще остановлюсь подробнее на этой теме и поэтому пока не буду касаться ее.
Все дальше углублялись мы теперь в скалистые горы, все реже встречались места, где рука человека придала дикой
158
Ф. ЭНГЕЛЬС
природе более мягкий облик; подобно ласточкину гнезду висел замок Саргана на отвесной скале, и, наконец, лишь у Parana деревья нашли достаточно земли на скалах, чтобы покрыть их густой растительностью. И здесь замок расположен над самым обрывом, но он совершенно разрушен; таких замков — следов кулачного права — в особенности много на перевалах, ведущих из одной речной долины в другую. Около Рагаца долина широко раскрывается, горы почтительно отступают перед мощным юным гением реки, которая силой пробила себе дорогу сквозь гранитные массы у Готарда и Шплюгена и теперь муже ственно и гордо шумит навстречу своей великой судьбе; это — Рейн, который мы вновь приветствуем. В широком русле торжественно катится он по камням и песку, но по далеко разбросанному щебню можно судить, как дико бросается он, когда ему надоедает уютный покой и в нем пробуждается жажда разрушения. Отсюда долина его образует дорогу, которая поднимается к Куру, а оттуда — к Шплюгенскому перевалу.
В Куре уже начинается смешение языков, которое царит повсюду на самом высоком из альпийских хребтов. На дворе почтовой конторы раздавались вперемежку немецкие, романские и итальянские, на ломбардском диалекте, возгласы. О романском языке, на котором говорят горцы Граубюндена, лингвисты высказывали самые разнообразные мнения, и на нем все еще лежит печать таинственности. По самостоятельности некоторые ставят его в ряд с главными романскими языками, другие находят в нем французские элементы, не задумываясь над тем, откуда они могли в него проникнуть. Однако чтобы хоть сколько-нибудь подробно изучить это наречие, необходимо прежде всего сравнить его с соседними наречиями. До сих пор этого не делали. Судя по тому, что мне при быстром' проезде удалось установить на основании бесед со сведущими людьми, словообразование этого наречия весьма напоминает словообразование соседнего ломбардского диалекта и отличается от последнего лишь особенностями местного говора. Все, что принимали за французское влияние, можно снова встретить и к югу от Альп.
На следующее утро мы отправились из Кура вверх по течению Рейна, вдоль широкой долины, окруженной дикими скалами. Через несколько часов из легкого утреннего тумана поднялась отвесная стена, увенчанная скалистыми выступами, и стала поперек дороги. Долина перед нами оказалась как бы замурованной, и мы могли двигаться вперед лишь по тесному ущелью. Перед нами выросла узкая белая башня: это была башня Тузиса, или, как говорят ломбардцы, Тозаны, т. е.
СКИТАНИЙ ПО ЛОМБАРДИИ
159
города девушек. Он чудесно расположен в тесной котловине, окруженной отвесными скалами, на самой недоступной из которых находятся развалины Гогенретийского замка. Нет большей изолированности, чем та, на которую обрекла природа это селение, и все же люди и здесь оказались сильнее природы; как бы издеваясь над ней, провели они шоссе через Тузис, и ежедневно здесь проезжают англичане, купцы, туристы. — За Тузисом начался подъем, и до наступления вечера-мы должны были перевалить через Альпы. Я оставил карету и, подкрепившись бутылкой вельтлинского вина, которое здесь особенно высокого качества, пошел по дороге. Такой дороги больше нигде на свете нет. Вырубленная в нависающих скалах, она вьется вверх по ущельям, которые проложил себе Рейн. Отвесные гранитные стены обступили тропу, на которую кое-где не проникает даже луч полуденного солнца, а глубоко внизу, через груды камней, с громовым шумом мчится дикий горный поток, с корнем вырывая сосны, волоча за собой исполинские камни, как рассвирепевший титан, которому на грудь кто-то из богов бросил две горы. Кажется, будто сюда бежали последние, упрямые горы, не пожелавшие подчиниться всепокоряющему господству человека, и остановились здесь в боевой готовности, адобы отстаивать свою свободу. Неподвижным, наводящим ужас взором встречают они путника, и кажется, что слышишь их голос: «Подойди, человек, поднимись, если осмелишься, на наши вершины и посей свой хлеб в бороздах наших морщин; во здесь, наверху, ты почувствуешь свое ничтожество до головокружения, почва заколеблется под твоими ногами, и ты |«аобьешься вдребезги, свергаясь вниз, со скалы на скалу! Отрой свои дороги только между нами; ежегодно наш союзник Рейн будет спускаться, раздуваемый гневом, и будет разрушать твою работу!»
Это противодействие сил природы человеческому духу нигде ве выражено с такой грандиозностью, можно было бы даже сказать, — сознанием своей силы, как здесь. Жуткая уединенность дороги и опасность, с которой когда-то был связан переход в этом месте через Альпы, дали этому перевалу прозвище Via mala *. Теперь, конечно, дело обстоит иначе. Дух и здесь победил природу, и как связующая лента тянется от скалы к скале безопасная, удобная и почти неразрушимая дорога, которая проходима во все времена года. И все же при виде угрожающих скал трудно превозмочь чувство страха: кажется, что они угрюмо помышляют о мести и об освобождении.
• — Злая дорога. Ред.
160
Ф. ЭНГЕЛЬС
Но мало-помалу ущелье раздвигается, бурные водопады встречаются все реже, русло Рейна, который часто должен был прокладывать себе путь сквозь теснины шириной, измеряемой дюймами, расширяется, отвесные стены становятся более наклонными и все более отступают назад, открывается зеленая долина, и посреди этой первой террасы Шплюгена расположен Андер — местечко, которое известно жителям Граубюндена и Вельтлина как курорт. Растительность становится здесь уже гораздо менее скудной, что особенно сильно бросается в глаза, так как от Тузиса до сих пор не было ни кустарника, ни травы, и лишь ели могли карабкаться по крутым скалам. И все же так отрадно было после этих суровых, серо-коричневых гранитных степ увидеть, наконец, зеленый луг и поросшие кустарником холмы. Сейчас же за Андером дорога бесконечными зигзагами стала подниматься вверх; я предоставил эту дорогу карете и по ускользающим из-под ног камням, сквозь кустарники и вьющиеся растения вскарабкался туда, где дорога повернула к другому склону горы. Глубоко подо мной лежала зеленая долина с извивавшимся по ней Рейном, шум которого снова доносился до меня. Еще один прощальный взор вниз, и дальше в путь! Дорога привела меня в котловину между поднимающимися до небес наклонными скалами, — опять в один из самых заброшенных уголков мира. Я облокотился на каменную ограду и стал смотреть на Рейн, который образовал водоем, окаймленный темной зеленью деревьев. Спокойная зеленая гладь, над которой склонялись ветки, осеняя множество укром ных уголков, высокие мшистые скалы, там и здесь проглядывающие лучи солнца — во всем этом было какое-то невыразимое очарование. Журчанье успокоившейся реки звучало почти понятно, как лепет тех прекрасных дев-лебедей, которые прилетают из-за далеких гор и в уединенном месте сбрасывают с себя лебединое оперенье, чтобы искупаться под зелеными ветвями в ледяных волнах. Но эти звуки прерывались громом водопадов, звучавшим как разгневанный голос речного духа, который бранит лебедей за неосторожность, так как они ведь знают, что должны будут пойти за тем, кто похитит их лебединые покровы. А там сзади уже подъезжает почтовая карета, полная глазеющих на них пассажиров, да и вообще не пристало женщинам, даже если они романтические девы-лебеди, купаться у проезжей дороги. ' Но прекрасные русалки поднимают насмех пугливого старика, потому что знают, что их видит лишь тот, кому открылась тайная жизнь природы, и что он не сделает им ничего дурного.
СКИТАНИЯ ПО ЛОМБАРДИИ
161
В горах становилось все прохладнее; поднимаясь, около полудня я натолкнулся на первый снег, и на меня, разгоряченного быстрым подъемом под палящим солнцем, вдруг заметно повеяло холодным воздухом. Это была температура второй террасы перевала, на которой расположена деревня Шплю-ген — последнее место, где говорят по-немецки, — среди высоких гор, из-за зеленых склонов которых виднелись темно-коричне вые хижины пастухов. В доме, построенном уже совсем по-итальянски, в котором до самого верхнего этажа были лишь каменные полы и толстые каменные стены, мы пообедали, после чего отправились дальше вверх по почти отвесной скале. В лесистом ущелье, между последними деревьями, которые я видел по эту сторону Альп, лежала лавина — широкий снежный поток, спустившийся с неприступной вершины. Прошло немного времени, и нам стали встречаться пустынные ущелья, в которых под твердым снежным покровом гремят горные потоки и стоят голые скалы, местами едва прикрытые мхом. Все выше, все более широкими пеленами лежал снег. На самом верху была расчищена дорога, по обе стороны которой лежал слой снега, в три-четыре раза превышающий рост человека. Каблуками я выбил себе ступени в снеговой стене и поднялся наверх. Предо мной открылась обширная белоснежная равнина, посреди которой возвышалась крыша — австрийская таможня, первое здание на итальянском склоне Альп. Проверка наших вещей в этом доме, во время которой мне удалось скрыть мой варинасский * табак от взоров пограничной стражи, дала мне время осмотреться. Со всех сторон — голые, серые скалы с покрытыми снегом вершинами, равнина, на которой из-за сплошного снега не видно ни одного стебля и уж подавно ни одного куста или дерева, — словом, страшная заброшенная пустыня, над которой, пересекая друг друга, проносятся итальянские и немецкие ветры, то и дело сгоняя в кучу серые облака, — пустыня более безотрадная, чем Сахара, и более прозаическая, чем Люнебургская пустошь, мест ность, где из года в год девять месяцев идет снег, а три месяца — дождь. Это было первое, что я увидел в Италии. Но вот путь пошел быстро под гору, снег исчез, и где вчера едва успел растаять белый зимний покров, сегодня уже расцветали желтые и голубые крокусы, начинала зеленеть трава, вновь стали появляться кусты, потом деревья, среди которых с шумом неслись вниз водопады, а глубоко внизу, в долине, полной лиловых теней, протекал пенящийся Лиро, снежный блеск которого
• Варинас (Баринао) — город в Венесуэле (Южная Америка). Рев,
162
Ф. ЭНГЕЛЬС
светился из-за темных каштановых аллей; воздух делался все теплее и теплее, хотя солнце уже зашло за горы, а в Кампо Дольчино мы уже очутились если не в подлинной Италии, то, во всяком случае, среди подлинных итальянцев. Целой толпой собрались обитатели деревушки вокруг нашей кареты и на своем гортанном носовом ломбардском диалекте болтали о лошадях, повозке и пассажирах; у всех у них были настоящие романские лица с энергичным выражением, обрамленные черными, густыми волосами и бородами. Мы двинулись дальше, вниз по течению Лиро, среди лугов и лесов, между бесчисленных огромных гранитных глыб, которые кто знает когда свалились с альпийских вершин и на светло-зеленых лужайках своеобразно выделялись своими острыми и черными зубцами и выступами. Мы проезжаем ряд очаровательных, приютившихся у скал деревень с их стройными, белоснежными колокольнями, — среди них Санта Мария ди Галиваджо; наконец, открывается долина, в одном из углов которой возвышается башня Кьявенны, — или, по-немецки, Клевена, — одного из главных городов Бельтлина. Кьявенна уже совсем итальянский город с высокими домами и узкими улицами, на которых повсюду слышишь взрывы ломбардских страстей: fiocul d'ona putana, рогсо della Madonna * и т. д. В то время как мы сидели за итальянским ужином с вельтлинским вином, солнце закатилось за Ретийские Альпы; австрийская почтовая карета с итальянским кондуктором в сопровождении карабинера по везла нас к озеру Комо. Полная и ясная луна глядела с темно-синего неба, тут и там зажигались звезды и разгоралась вечерняя заря, золотя горные пики; роскошная южная ночь спускалась на землю. Так ехал я среди зеленых тутовых рощ, листва которых переплеталась с виноградными лозами, теплое дыхание Италии все нежнее и нежнее обвевало мне грудь, чары никогда не виданной природы, о которой я так давно мечтал, пронизывали меня сладостной дрожью, и, рисуя в своем воображении все великолепие, которое скоро должно было открыться моему взору, я блаженно задремал.
Написано Ф. Энгельсом, в мае 1841 г. Печатается по тексту журнала
Напечатано в журнале «Athenäum» Перевод с немецкого
ММ 48 и 49; 4 и 11 декабря 1841 г.
Подпись: фр ид р их О с в алъд
* Итальянские бранные выражения. Ред.
[ 163
ШЕЛЛИНГ О ГЕГЕЛЕ 153
Если вы сейчас здесь, в Берлине, спросите кого-нибудь, кто имеет хоть малейшее представление о власти духа над миром, где находится арена, на которой ведется борьба за господство над общественным мнением Германии в политике и религии, следовательно, за господство над самой Германией, то вам ответят, что эта арена находится в университете, именно в аудитории № 6, где Шеллинг читает свои лекции по философии откровения. Ибо в настоящий момент все отдельные возражения, которые делали спорным господство гегелевской философии, потускнели, поблекли и отступили на задний план перед одной оппозицией Шеллинга. Все враги, стоящие вне философии, как Шталь, Хенгстенберг, H еандер, уступают место одному борцу, от которого ждут, что он победит непобедимого в его собственной области. А борьба эта действительно в достаточной степени своеобразна. Два старых друга юности, товарищи по комнате в Тюбингенской духовной семинарии, снова встречаются лицом к лицу через сорок лет как противники. Один, умерший уже десять лет тому назад, но живой более чем Когда-либо в своих учениках; другой, по утверждению последних, духовно мертвый уже в течение трех десятилетий, ныне совершенно неожиданно претендует на полноту жизненной силы и требует признания. Кто является достаточно «беспристрастным», чтобы считать себя одинаково далеким от них обоих, т. е. кто не считает себя гегельянцем, — ибо сторонником Шеллинга после немногих слов, сказанных им, никто, конечно, не может себя объявить, — кто, таким образом, обладает этим похвальным преимуществом «беспристрастия», тот усмотрит в смертном приговоре Гегелю, произнесенном ему выступлением
164
Ф. ЭНГЕЛЬС
Шеллинга в Берлине, месть богов за смертный приговор Шеллингу, произнесенный в свое время Гегелем.
Значительная, пестрая аудитория собралась, чтобы быть свидетелем этой борьбы. Во главе — университетская знать, корифеи науки, мужи, каждый из которых создал свое особое направление; им отведены ближайшие места около кафедры, а за ними в пестром беспорядке, как попало, сидят представители всех общественных положений, наций и вероисповедований. Среди задорной молодежи вдруг видишь седобородого штабного офицера, а рядом с ним в совершенно непринужденной позе вольноопределяющегося, который в другом обществе из-за почтения к высокому начальству не знал бы, куда деваться. Старые доктора и лица духовного звания, чьи матрикулы могли бы вскоре праздновать свой юбилей, чувствуют, как внутри их начинает бродить старый студенческий дух, и они снова идут на лекции. Евреи и мусульмане хотят увидеть, что за вещь христианское откровение. Слышен смешанный гул немецкой, французской, английской, венгерской, польской, русской, новогреческой и турецкой речи, — но вот раздается звонок, призывающий к тишине, и Шеллинг всходит на кафедру.
Человек среднего роста, с седыми волосами и светло-голубыми веселыми глазами, в выражении которых больше живости, чем чего-либо импонирующего, вместе с некоторой embonpoint *, производит впечатление скорее благодушного отца семейства, чем гениального мыслителя; неблагозвучный, но сильный голос, швабо-баварский диалект с постоянным « eppes» вместо «etwas» ** — таков внешний вид Шеллинга.
Я обхожу молчанием содержание его первых лекций ш, чтобы немедленно перейти к его высказываниям о Гегеле, и только оставляю за собой право для разъяснения их добавить самое необходимое. Я передаю его слова так, как я их сам записал, присутствуя на его лекции.
«Философия тождества, выдвинутая мной, представляла собой только одну сторону всей философии, а именно — негативную. Это «негативное» или должно было быть дополнено изложением «позитивного» или же, впитав все позитивное содержание прежних философских систем, занять место «позитивного» и таким образом возвести себя в абсолютную философию. Судьбой человека также правит некий разум, который заставляет его упорствовать в односторонности, пока он не исчерпал все ее вошож-ности. Так было и с Гегелем, который выдвинул негативную философию в качестве абсолютной. — Я называю имя г-на Гегеля в первый раз. Я свободно высказался о своих учителях: Канте и Фихте, так же я по ступлю и по отношению к Гегелю, хотя как раз это мне не доставляет никакого удовольствия. Но я это Сделаю, потому что я обещал вам, госпо-
• — дородностью. Ред.
* — «что-нибудь». Ред,
ШЕЛЛИНГ О ГЁГЕЛЁ
165
да, полнейшую откровенность. Пусть вам не кажется, будто я чего-то опасаюсь, будто есть пункты, по которым я не могу свободно высказаться. Я помню ту пору, когда Гегель был моим собеседником, моим близким товарищем, и я должен сказать, что в то время, когда философия тождества была понята вообще поверхностно и плоско, именно он спас для будущего ее основную мысль, которой он остался верен до конца, как мне это доказали главным образом его «Лекции по истории философии» 155. Он, найдя огромный материал уже разработанным, сосредоточил свое внимание главным образом на методе, в то время как мы, другие, преимущественно занимались содержанием философии. Меня самого не удовлетворяли добытые негативные результаты, и я охотно бы принял, даже из чужих рук, всякое удовлетворительное решение.
Речь, впрочем, идет здесь о том, занимал ли Гегель свое место в истории философии — то место, которое следует ему отвести в ряду великих мыслителей, — на основании того, что он пытался поднять философию тождества до абсолютной, последней философии, что, конечно, могло произойти лишь при значительном изменении ее содержания; и это я намерен доказать на основании его собственных, доступных всему миру сочинений. Если кто-нибудь скажет, что в этом-то и кроется упрек Гегелю, то я на это отвечу, что Гегель сделал то, что было у него на первом плане. Философия тождества должна была бороться сама с собой, выйти за собственные пределы, пока еще не было той пауки «позитивного», которая распространяется также и на существование. Этим объясняется стремление Гегеля вывести философию тождества за ее пределы, за пределы потенции бытия, чистой возможности бытия и подчинить ей существование.
«Гегель, который вместе с Шеллингом возвысился до признания абсолютного, отошел от него, так как считал, что абсолютное не предположено в интеллектуальном созерцании, а было им найдено научным путем». Эти слова представляют собой текст, о котором я сейчас буду с вами говорить.— В основе вышеприведенного места лежит то мнение, что философия тождества имеет-де своим результатом абсолютное, не только по существу, но и по существованию; а так как исходный пункт философии тождества заключается в безразличии субъекта и объекта, то отсюда делается вывод, будто и их существование уже было доказано посредством интеллектуального созерцания. Потому-то Гегель совершенно чистосердечно думает, будто я хотел при помощи интеллектуального созерцания доказать существование, бытие этого безразличия, и порицает меня за недостаточность моего доказательства. Что я этого не хотел, доказывают мои неоднократные заявления о том, что философия тождества не есть система существования, а что касается интеллектуального созерцания, то это определение совсем не встречается в том изложении философии тождества, которое я признаю единственно научным из всех относящихся к тому раннему периоду. Это изложение находится там, где его никому не придет в голову искать, а именно в «Zeitschrift für spekulative Physik», во второй книге второго тома. Разумеется, это определение встречается и в других местах, являясь частью наследства Фихте. Фихте, с которым я не хотел попросту порвать, достиг при помощи интеллектуального созерцания непосредственного сознания, своего «я»; я примкнул к этому, чтобы таким путем дойти до безразличия. Так как это «я» в интеллектуальном созерцании уже не рассматривается субъективно, то оно вступает в сферу мысли и, таким образом, перестает быть непосредственно достоверно существующим. Таким образом, само интеллектуальное созерцание не могло бы доказать даже существования «я», и если Фихте пользуется им для этой цели, то я все же не могу сослаться на это созерцание, чтобы, исходя из него, вывести существование абсолютного. Итак, Гегель мог порицать меня не за недостаточность
166
Ф. ЭНГЕЛЬС
доказательства, которого я никогда не собирался давать, а только за то, что я недостаточно определенно подчеркивал то, что я вообще не касаюсь вопроса о существовании. Ибо, если Гегель требует доказательства бытия бесконечной потенции, то он выходит за пределы разума; если бы была бесконечная потенция, то философия была бы несвободна от бытия, и тут следует поставить вопрос: можно ли мыслить prius * существования? Гегель отвечает на этот вопрос отрицательно, ибо он начинает свою логику с бытия и сразу переходит к системе существования. Мы же отвечаем на этот вопрос утвердительно, беря за исходную точку чистую потенцию бытия как существующую только в мышлении. Гегель, который так много говорит об имманентности, сам имманентен только в сфере того, что не имманентно мышлению, ибо бытие является этим неимманентным. Отступить в сферу чистого мышления — значит прежде всего уйти от всякого бытия вне сферы мысли. Утверяздение Гегеля, что существование абсолютного доказано в логике, имеет еще тот недостаток, что мы, таким образом, имеем бесконочное дважды: в конце логики и еще раз в конце всего процесса. Вообще нельзя понять, почему в системе «Энциклопедии» 125. логика предпосылается всему остальному, вместо того чтобы животворным образом пронизывать весь цикл».
Так говорит Шеллинг. Я большей частью, и поскольку это было для меня возможно, приводил его собственные слова и могу смело утверждать, что он не мог бы не подписаться под этими выдержками. К сказанному я могу добавить из его предыдущих лекций, что он рассматривает вещи с двух сторон, отделяя quid от quod **, сущность и понятие от существования. Вопросы первого рода он относит к науке чистого разума или к негативной философии, вопросы же второго рода — к науке с эмпирическими элементами, которую еще надлежит создать, к позитивной философии ш. О последней до сих пор еще ничего не было известно, первая же появилась сорок лет тому назад в несовершенной формулировке, от которой отказался сам Шеллинг, и теперь он развивает ее в ее истинном, адекватном выражении. Ее основой является раэум, чистая потенция познания, имеющая своим непосредственным содержанием чистую потенцию бытия, бесконечную возможность бытия. Необходимым для этого третьим принципом является возвышающаяся над бытием потенция, которая не может больше самоотчуждаться; эта потенция и есть абсолютное, дух — то, что освобождено от необходимости перехода в бытие и вечно пребывает свободным по отношению к бытию. Абсолютное может быть назва но также «орфическим» *** единством этих двух потенций, как то, вне которого не существует ничего. Если потенции вступают
* — первичность. Ред. * * — quid и quod — латинские местоимения, соответствующие русскому местоимению — что. В схоластической философии quid относилось к понятию сущности, quod — к понятию существования. Ред.
*** — соответствующим культу Орфея, мистическим. РеЭ,
ШЕЛЛИНГ О ГЕГЕЛЕ
167
р противоречие друг с другом, то эта их исключительность есть конечность.
Я думаю, что этих немногих положений достаточно для по нимания предыдущего и для выяснения основных черт нео- шеллингианства, поскольку последние могут быть уже сейчас вдесь охарактеризованы. Мне остается еще сделать отсюда те выводы, которые Шеллинг, может быть, намеренно замалчивает, и выступить в защиту великого покойника.
Если освободить смертный приговор, произнесенный Шеллингом над системой Гегеля, от канцелярской формы выражения, то получается следующее: у Гегеля, собственно, и не было вовсе своей системы, а поддерживал он свое жалкое существование крохами со стола моей мысли. В то время как я работал над partie brillante *, над позитивной философией, он страстно отдался partie honteuse **, негативной, и взял на себя, так как мне некогда было заниматься этим, ее усовершенствование и разработку, бесконечно счастливый, что я еще доверил ему это дело. Вы хотите порицать его за это? «Он делал то, что у него было на первом плане». Ему все же принадлежит «место среди великих мыслителей», ибо он был «единственный, кто признал основную мысль философии тождества, в то время как другие поняли ее плоско и поверхностно». И все же ничего хорошего у него не получилось, так как он захотел половину философии превратить в целую.
Передают известное изречение, которое обычно приписы вается Гегелю, но которое, как видно из вышеприведенных высказываний Шеллинга, несомненно принадлежит последнему: «Только один из моих учеников меня понял, да и тот, к сожалению, понял меня неверно».
Будем, однако, говорить серьезно. Можем ли мы, обязанные Гегелю больше, чем он'был обязан Шеллингу, допустить, «иобы на могильной плите покойного писались такие оскорбления, и не выступить в защиту его чести, послав вызов его хулителю, как бы он ни был грозен? А ведь чтб бы Шеллинг ни говорил, но его отзыв о Гегеле есть оскорбление, несмотря на кажущуюся научной форму, в которую он это оскорбление облекает. О, я бы сам мог, если бы это понадобилось, «чисто йаучным образом» изобразить г-на Шеллинга и кого угодно в таком дурном свете, что он убедился бы в преимуществе «научного метода». Но к чему это мне? И без того было бы дерзостью, если бы я, юноша, собирался давать наставления старцу, а тем более Шеллингу, ибо как бы решительно ни изменил
* — благородной частью. Ред. *• — неблагородной части. Ред.
168
ф. ЭНГЕЛЬС
Шеллинг свободе, он все же остается тем, кто открыл абсолютное, и имя Шеллинга, коль скоро он выступает как предшественник Гегеля, всеми нами произносится только с глубочайшим благоговением. Но Шеллинг, преемник Гегеля, может претендовать только на некоторое почтение и меньше всего может требовать от меня спокойствия и хладнокровия, так как я выступил в защиту покойника, а ведь борцу свойственна некоторая страстность; кто хладнокровно обнажает свой меч, тот редко бывает глубоко воодушевлен тем делом, за которое он сражается.
Я должен сказать, что выступление здесь Шеллинга и особенно эти выпады против Гегеля уже не позволяют сомневаться в том, чему до сих пор не хотелось верить, а именно в сходстве с оригиналом портрета, набросанного в предисловии к появившейся недавно известной брошюре Риделя 166. Чего стоит уже тот тон, каким Шеллинг говорит обо всем развитии философии в этом столетии, о Гегеле, Гансе, Фейербахе, Штраусе, Руге и « Deutsche Jahrbücher»: сначала он ставит их в зависимость от себя, а затем не просто отвергает, нет, — одним риториче ским оборотом, выставляющим лишь его самого в наиболее благоприятном свете, рисует все это направление мысли как баловство духа, как курьезное недоразумение, как ряд напрасных заблуждений. Если этот тон, говорю я, не превосходит всего того, что в вышеупомянутой брошюре ставится в упрек Шеллингу, то я не имею ни малейшего представления о том, что в человеческом обиходе называется порядочностью. Надо, правда, признать, что Шеллингу трудно было найти средний путь, который не компрометировал бы ни его, ни Гегеля, и можно было бы извинить тот эгоизм, который побудил его в целях спасения своего положения пожертвовать другом. Но все же Шеллинг заходит слишком далеко, когда он требует от нашего века скинуть со счетов как попусту потраченное время, как сплошное заблуждение сорок лет труда и творческой деятельности, сорок лет мысли, во имя которой были принесены в жертву наиболее дорогие интересы, самые святые традиции, и все это только для того, чтобы Шеллинг не оказался лишним человеком в течение этих сорока лет. И более чем насмешкой звучит, когда Шеллинг отводит Гегелю место в ряду великих мыслителей в такой форме, что по существу дела вычеркивает его из их числа, третируя его как свое создание, как своего слугу; и, наконец, не является ли это своего рода скряжничеством по отношению к мыслям, мелочностью — как называется эта всем известная низменная страсть? — когда Шеллинг все, что он считает правильным у Гегеля, объявляет своей собственностью,
ШЕЛЛИНГ О ГЕГЕЛЕ
169
больше того, плотью от своей плоти. Было бы ведь странно, если бы старая шеллинговская истина могла сохраниться только в плохой гегелевской форме, и в этом случае упрек в неясности формулировки, брошенный третьего дня Шеллингом в адрес Гегеля, неизбежно падал бы рикошетом на него самого. Этот упрек, правда, по общему мнению, и теперь относится к Шеллингу, несмотря на обещанную им ясность изложения. Тот, кто расплывается в таких периодах, какие постоянно попадаются у Шеллинга, кто употребляет такие выражения, как quiddita-tiv * и quodditativ **, орфическое единство и т. д., и, не довольствуясь этим, сверх того еще каждую минуту прибегает к помощи латинских и греческих слов и выражений, тот, конечно, лишает себя права бранить стиль Гегеля.
Впрочем, всего больше Шеллинг достоин сожаления в связи с печальным недоразумением по вопросу о существовании. Добрый наивный Гегель с его верой в существование философских результатов, в право разума вступить в существование, гос подствовать над бытием! Но все же было бы странно, если бы Гегель, столь основательно изучивший Шеллинга и долгое время находившийся с ним в личных отношениях, а также все другие, старавшиеся постигнуть смысл философии тождества, — если бы все они совершенно не заметили самого главного, а именно, что все это вздор и пустяки, которые существовали только в голове Шеллинга и нисколько не притязали на какое-нибудь влияние на внешний мир. Где-нибудь ведь это же должно было быть записано, и кто-нибудь, без сомнения, это нашел бы. И действительно, впадаешь в искушение взять под сомнение, было ли это первоначальным мнением Шеллинга и не является ли это позднейшим добавлением.
А новое понимание философии тождества? Кант освободил разумное мышление от пространства и времени; Шеллинг сверх этого отнял у нас и существование. Что же нам остается после этого? Тут не место доказывать в противовес Шеллингу, что * существование, несомненно, относится к мыслительной сфере, что бытие имманентно духу и что основное. положение всей современной философии, cogito , ergo sura ***, не может быть опрокинуто простым наскоком. Но да позволено нам будет спросить: может ли потенция, не обладающая сама бытием, порождать бытие? Может ли потенция, неспособная больше к самоотчуждению, еще считаться потенцией? И не соответ ствует ли трихотомия потенций самым странным образом резуль-
* — относящийся к понятию сущности. Ред. *• — относящийся к понятии существования. Pea. *** — мыслю, следовательно существую. Декарт. «Начала философии». Рев.
170
Ф. ЭНГЕЛЬС
тату, к которому приходит гегелевская «Энциклопедия», — триединству идеи, природы и духа?
И каков результат всего этого для философии откровения? Она относится, конечно, к «позитивной философии», к эмпирической стороне. Единственный выход для Шеллинга — это признать откровение как факт и обосновать его каким-нибудь образом, только не путем разума, ибо для такого обоснования он ведь сам себе отрезал все пути. У Гегеля все же выходило не так просто — или, может быть, у Шеллинга в кармане имеются и другие способы решения? Таким образом, эту философию можно с полным правом назвать эмпирической, ее тео логию позитивной, а ее юриспруденция будет, скорее всего, исторической. Такой результат был бы, конечно, похож на поражение, так как все это мы уже знали еще до приезда Шеллинга в Берлин.
Нашей задачей будет следить за его ходом мысли и защищать могилу великого учителя от поругания. Мы не боимся борьбы. Мы ничего так не желаем, как быть некоторое время в положении ecclesia pressa *. Здесь происходит размежевание умов. Все, что истинно, выдерживает испытание огнем, с недоброкачественными же элементами мы охотно расстанемся. Противники должны признать, что многочисленная, как никогда, молодежь стекается под наши знамена, что теперь, больше чем когда-либо, круг идей, владеющих нами, получил богатое развитие, что никогда не было на нашей стороне столько людей мужественных, стойких и талантливых, как теперь. Итак, пойдем же смело в бой против нового врага; в конце концов найдется кто-нибудь среди нас, кто докажет, что меч воодушевления так же хорош, как и меч гения.
А Шеллинг пусть еще попробует, удастся ли ему собрать вокруг себя школу. Многие примыкают к нему теперь только потому, что они, как и он, против Гегеля и с благодарностью принимают каждого, кто нападет на Гегеля, будь это даже Лео или Шубарт. Я думаю, однако, что для этих господ Шеллинг слишком хорош. Будущее покажет, найдутся ли у него еще другие последователи. Я в это еще не верю, хотя некоторые из его слушателей делают успехи и дошли уже до индифферентности.
Написано Ф. Энгельсом Печатается по тексту журнала
во второй половине ноября 1841 г. „
Перевод с немецкого Напечатано в журнале «Telegraph für Deutschland» MM 207 и 208; декабрь 1841 г.
Подпись: Фридрих Освальд
• — гонимой церкви. Ред.
Титульный лист брошюры «Шеллинг и откровение»
[ 173
ШЕЛЛИНГ И ОТКРОВЕНИЕ
КРИТИКА НОВЕЙШЕГО ПОКУШЕНИЯ РЕАКЦИИ НА СВОБОДНУЮ ФИЛОСОФИЮ
Вот уже десять лет, как над горами Южной Германии нависла грозовая туча, которая все более угрожающе и мрачно надвигалась на северогерманскую философию. Шеллинг снова появился в Мюнхене; шла молва, чхо его новая система приближается к своему завершению, готовясь противопоставить себя засилью гегелевской школы. Сам Шеллинг решительно высказался против этого направления, и остальным противникам гегелевской школы, когда все их аргументы оказывались бессильными перед побеждающей силой этого учения, оставалось все еще последнее прибежище — ссылаться на Шеллинга, как на того человека, который в последней инстанции уничтожит это учение.
Ученики Гегеля могли поэтому только радоваться, когда полгода тому назад Шеллинг прибыл в Берлин и обещал отдать на суд публики свою теперь уже готовую систему. Можно было надеяться, что отныне не придется слышать пустых докучли вых разговоров о нем, о великом незнакомце, и можно будет, наконец, увидеть, что же представляет собой его система. И без того гегелевская школа при том боевом духе, которым она всегда отличалась, при присущей ей уверенности в себе могла только радоваться случаю скрестить шпаги со знаменитым противником. Ведь давно был брошен Шеллингу вызов со стороны Ганса, Михелета и «Athenäum», а его младшим ученикам — со стороны «Deutsche Jahrbücher».
Так надвинулась грозовая туча и разразилась громом и молнией, которые с кафедры Шеллинга стали приводить в возбуждение весь Берлин. Теперь гром затих, молния больше
7 М. и Э., т. 41
174
Ф. ЭНГЕЛЬС
не сверкает. И что же? Попала она в цель? Охвачено ли уже пламенем все здание гегелевской системы — этот гордый дворец мысли? Спешат ли гегельянцы спасти все то, что можно еще спасти? До сих пор этого еще никто не видел.
А ведь от Шеллинга всего ожидали. Разве не стояли на коленях «позитивные» 142 и не плакали о великой засухе на земле господней, моля о приходе дождевой тучи, которая нависла над далеким горизонтом? Разве не повторилось точь-в-точь то, что было некогда во Израиле, когда народ умолил Илию пророка прогнать недоброй памяти жрецов Ваала? * А когда, наконец, он пришел, великий заклинатель бесов, как сразу смолкло все это крикливое, бесстыдное доносительство, как стих весь этот оглушительный крик и все это неистовство для того, чтобы не пропало ни одно слово нового откровения! Как скромно отступили назад все эти храбрые рыцари из «Evangelische» и «Allgemeine Berliner Kirchenzeitung» **, из «Literarischer Anzeiger», из фихтевского журнала157, чтобы дать место святому Георгию, который должен поразить ужасного дракона гегельянства, чье дыхание — пламя безбожия и дым помрачения! Разве не водворилась такая тишина на земле, точно святой дух собирался снизойти, как будто господь бог сам пожелал говорить из облаков?
А когда философский мессия взошел на свой деревянный, весьма скверно обитый трон в Auditorium maximum ***, когда он возвестил дела веры и чудеса откровения, — какие восторженные крики понеслись ему навстречу из боевого стана «позитивных»! Как все уста славословили его, на которого представители «христианского» направления возложили свои надежды! Разве мы не слышали, что этот неустрашимый великан, подобно Роланду, один пойдет во вражескую землю, чтобы водрузить свое знамя в сердце вражеской страны, взорвать внутреннюю твердыню беззакония, никогда не покоренную крепость идеи, так чтобы врагам без опоры, без центра невозможно было найти ни совета, ни надежного прибежища в своей собственной стране? Разве уже не возвещалось ожидавшееся еще до пасхи 1842 г. крушение гегельянства, смерть всех атеистов и нехристей?
Все сложилось иначе. Гегелевская философия продолжает жить по-прежнему на кафедре, в литературе, среди молодежи; она знает, что все до сих пор направленные против нее удары не могли нанести ей ни малейшего ущерба, и спокойно продолжает шествовать по пути своего внутреннего развития. Ее влияние
* Библия. Ветхий завет. Третья книга царств, глава 18. Ред. ** — « Berliner Allgemeine Kirchenzeitung». Ред. *** — Большой аудитории. Ред.
ШЕЛЛИНГ И ОТКРОВЕНИЕ
175
на нацию, как это доказывает растущая ярость и усиливающаяся деятельность ее противников, находится на быстром подъеме, а Шеллинг оставил неудовлетворенными почти всех своих слушателей.
Таковы факты, против которых не смогут представить ни одно го основательного возражения даже немногочисленные последо ватели неошеллингианской премудрости. Когда стали замечать, что создавшиеся против Шеллинга предубеждения подтвер ждаются даже слишком хорошо, то вначале пришлось призадуматься, как совместить уважение к старому мастеру науки с тем открытым, решительным отклонением его претензий, к которому нас обязывал долг по отношению к Гегелю. Вскоре, однако, сам Шеллинг, к нашему удовольствию, помог нам освободиться от этой дилеммы, высказавшись о Гегеле в такой форме, которая сняла с нас всякую обязанность считаться с этим мнимым преемником Гегеля и мнимым победителем в споре с последним. Вот почему нельзя сетовать и на меня, если я в своих суждениях буду следовать демократическому принципу и, не считаясь ни с чьей личностью, ограничусь лишь изложением сущности дела и его истории.
Когда Гегель в 1831 г., умирая, завещал свою систему своим ученикам, число их было еще сравнительно невелико. Система была налицо в той строгой, неподвижной, но и прочной форме, которую с тех пор так часто порицали, но которая была не чем иным, как необходимостью. Сам Гегель, в гордой вере в силу идеи, мало сделал для популяризации своего учения. Все сочинения, опубликованные им, были написаны в строго научном, почти неудобочитаемом стиле и могли быть рассчитаны, как и «Jahrbücher für wissenschaftliche Kritik», где в том же стиле писали его ученики, только на немногочисленную ученую публику, к тому же предрасположенную к этому учению. Языку нечего было стыдиться рубцов, приобретенных в борьбе с мыслью; первая забота заключалась в стремлении решительно отбросить все, связанное с .представлениями, все фантастическое, все, связанное с чувствами, и постигнуть чистую мысль в ее самосо зидании. Как только этот надежный операционный базис был обретен, можно было спокойно смотреть навстречу всякой позд нейшей реакции со стороны исключенных элементов и даже спу ститься в сферу нефилософского сознания, так как тыл оставался прикрытым. Влияние гегелевских лекций никогда не выходило за пределы небольшого круга, и как бы значительно оно ни было, оно могло принести плоды лишь в более поздние годы.
Когда же Гегель умер, его философия как раз и начала жить. Издание полного собрания его сочинений 158 и, в особенности,
Т
176
Ф. ЭНГЕЛЬС
его лекций оказало огромное воздействие. Новые врата разверзлись к скрытому чудесному кладу, который покоился в молчаливых недрах горы и чье великолепие сияло до сих пор только для немногих. Невелико было число тех, кто имел мужество на свой страх и риск подступиться к этому лабиринту ходов; теперь же открылась прямая удобная дорога, по которой можно было достигнуть сказочного сокровища. Одновременно учение Гегеля приняло в устах его учеников более человеческую, более наглядную форму, оппозиция со стороны самой философии ста новилась все слабее и незначительнее, и постепенно дело дошло до того, что только со стороны заскорузлых теологов и юристов можно было еще слышать сетования на дерзкое вторжение некомпетентного лица в область их специальности. Молодежь же с тем большей жадностью стала набрасываться на новые идеи, что совершившийся с течением времени прогресс в самой школе давал импульс к очень важным дискуссиям, касавшимся всех жизненных вопросов как науки, так и практики.
Те пределы, которые сам Гегель поставил как запруды мощ ному, бурно кипящему потоку выводов из его учения, обуслов ливались отчасти его временем, отчасти его личностью. Система в основных своих чертах была готова еще до 1810 г., к 1820 г. мировоззрение Гегеля уже сложилось окончательно. Его политические взгляды, его учение о государстве, складывавшиеся под влиянием английских учреждений, носят явный отпечаток периода Реставрации 41, что отразилось также и на непонимании им июльской революции в ее всемирно-исторической необходимости. Таким образом, Гегель сам на себе испытал верность свое го изречения, что всякая философия представляет собой только выраженное в мыслях содержание своего времени. С другой стороны, если его личные взгляды благодаря системе и прояснились, то они все же не остались без влияния на выводы последней. Так, например, его философия религии и его философия права безусловно получили бы совсем иное направление, если бы он больше абстрагировался от тех позитивных элементов, которыми он был пропитан под влиянием духовной атмосферы его времени, но зато он делал бы больше выводов из чистой мыс ли. Отсюда — вое непоследовательности, все противоречия у Гегеля. Все, что в его философии религии является чрезмерно ортодоксальным, все, что в его философии права сильно отдает псевдоисторизмом, приходится рассматривать под этим углом зрения. Принципы всегда носят печать независимости и свободомыслия, выводы же — этого никто не отрицает — нередко осторожны, даже нелиберальны. Тут-то выступила часть его учеников, которая, оставаясь верной принципам, отвергала выводы,
ШЕЛЛИНГ И ОТКРОВЕНИЕ
177
если они не могли найти себе оправдания. Образовалось левое течение. Руге создал ему орган — «Hallische Jahrbücher», и сразу вслед за тем было провозглашено отпадение от власти «позитивного*. Но пока еще не осмеливались открыто высказать все выводы. Представители этого течения считали себя, даже после Штрауса, еще находящимися в пределах христианства и даже чванились этим христианством перед евреями. Такие вопросы, как вопросы о личности бога и индивидуальном бессмертии, были им самим еще недостаточно ясны, чтобы они могли решительно высказаться по поводу них. Больше того, когда они почувствовали, что неизбежные выводы скоро будут сделаны, у них возникло сомнение в том, не должно ли новое учение остаться эзотерическим достоянием школы и тайной для нации. Тут выступил Лео со своими «Гогелингами» 48 и этим оказал своим противникам величайшую услугу. Как вообще все то, что было рассчитано на уничтожение этого направления, выступление Лео гало только на пользу этому направлению и ясно доказывало ему, что оно идет рука об руку с мировым духом. Лео дал гегелин-гам ясное представление о самих себе, вновь пробудил в них то гордое мужество, которое следует истине, не отступая перед самыми ее крайними выводами, и высказывает ее открыто и ясно, не страшась последствий. Забавно теперь читать то, что писали тогда против Лео гегелинги в свою защиту, забавно видеть, как эти бедняги гегелинги извиваются, открещиваясь от выводов Лео и обставляя их всевозможными оговорками. Теперь никому из них не приходит в голову опровергать обвинительные пункты Лео — так велика стала их дерзость за эти три года. «Сущность христианства» Фейербаха, «Догматика» Штрауса 159 и «Deutsche Jahrbücher» свидетельствуют о тех результатах, к которым привело доносительство Лео, а «Трубный глас» 16° даже доказывает наличие таких выводов уже у самого Гегеля. Эта книга уже потому так важна для выяснения позиции Гегеля, что она показывает, как часто в Гегеле независимый, смелый мыслитель брал верх над поддающимся тысячам влияний профессором. Она является реабилитацией личности человека, от которого требовали, чтобы он поднялся над своим временем не только в той сфере, где он был гениален, но и в тех областях, где он таковым не был. Здесь — подтверждение того, что Гегель оправдал и это ожидание.
Таким образом, «гегелингская банда» нисколько не скрывает теперь, что она не может и не хочет больше рассматривать христианство как свой предел. Все основные принципы христианства, мало того, все, что вообще до сих пор называлось религией, рухнуло под беспощадной критикой разума; абсолютная
178
Ф. ЭНГЕЛЬС
идея претендует на роль основательницы новой эры. Великий переворот, по отношению к которому французские философы прошлого столетия являлись только предшественниками, получил свое завершение, осуществил свое самосозидание в цар стве мысли. Философия протестантизма, начавшаяся с Декарта, завершила свое развитие; наступило новое время, и священной обязанностью всех тех, кто идет в ногу с саморазвивающимся духом, является — ввести в сознание нации и сделать жизненным принципом Германии этот грандиозный результат.
Пока совершалось это внутреннее развитие гегелевской философии, не осталось без изменения и ее внешнее положение. Умер министр Альтенштейн, благодаря содействию которого в Пруссии была подготовлена колыбель нового учения; с насту пившими переменами не только прекратилось всякое покрови тельство этому учению, но даже проявилось стремление постепенно отлучить его от государства. Это было следствием более сильного проявления принципов как со стороны государства, так и со стороны философии. Так как последняя не постеснялась высказать то, что считала необходимым, то было вполне есте ственно, что и государство с большей определенностью сделало свои выводы. Пруссия является христианско-монархическим государством, и ее всемирно-историческое положение дает ей право на то, чтобы ее принципы были признаны фактически действующими. Можно их разделять или нет, но они существуют, и Пруссия достаточно сильна, чтобы в случае необходимости заставить считаться с ними. К тому же гегелевская философия не имеет никакого основания жаловаться на это. Ее прежнее положение бросало ложный свет на нее и привлекало к ней множество мнимых последователей, на которых нельзя было рассчитывать в период борьбы. Ее мнимые друзья — эгоисты, люди поверхностные, половинчатые, несвободные, теперь благополучно отступили, и она теперь знает, каково ее положение и на кого она может рассчитывать. К тому же, она может только радоваться обострению противоречий, так как конечная победа за ней все же обеспечена. Таким образом, было вполне естественно, что, в противовес господствовавшим до последнего времени тенденциям, были приглашены представители противоположного направления. Снова разгорелась борьба против гегелевской философии, а когда историко-позитивная фракция набралась храбрости, в Берлин был приглашен Шеллинг, чтобы разрешить этот спор и разделаться с учением Гегеля в его собственной философской сфере.
Появление Шеллинга в Берлине должно было возбудить всеобщий напряженный интерес. Он сыграл значительную роль в
Шеллинг и откровение
179
истории новейшей философии; несмотря на то, что он пробудил столько мысли, он, между тем, никогда не давал законченной системы и неизменно откладывал подведение итогов своих на учных занятий до тех пор, пока не пообещал, наконец, теперь представить этот окончательный отчет обо всей своей жизненной деятельности. В своей первой лекции он действительно взялся совершить примирение веры и знания, философии и откровения, и еще многое другое он пообещал нам 1И. Другим, важным моментом, способствовавшим повышению интереса к нему, было еГо отношение к тому, кого он пришел победить. Друзья и товарищи по комнате еще в университетские годы, эти два человека жили потом в Йене вместо так дружно, что и по сей день остается нерешенным, каково было их взаимное влияние друг на друга. Достоверно только одно, что именно Гегель довел до соз нания Шеллинга, в какой мере он, сам того не зная, вышел за пределы Фихте*. Однако вскоре после их разлуки до тех пор параллельно шедшие пути их развития стали расходиться. Гегель, чья глубоко внутренняя беспокойная диалектика только теперь, после того как влияние Шеллинга отступило на задний план, начала по-настоящему развиваться, сделал в 1806 г. в своей «Феноменологии духа» 1в1 огромный шаг вперед по сравнению с натурфилософской точкой зрения и объявил о своей независимости от последней. Шеллинг все больше стал отчаиваться в возможности достигнуть на избранном им пути тех великих результатов, к которым он стремился, и попытался уже в то время овладеть абсолютом непосредственным образом, исходя из эмпирической предпосылки высшего откровения. В то время как способность Гегеля творить мысли неизменно проявлялась все энергичнее, живее и деятельнее, Шеллинг, как уже показывает этот ход его рассуждений, впал в состояние духовного изнеможения, которое нашло вскоре свое выражение также в затухании его литературной деятельности. Сколько бы он теперь самодовольно ни рассказывал о своей долгой, совершавшейся в тиши философской работе, о тайных кладах своего письменного стола, о своей тридцатилетней войне с мыслью, ему никто больше не верит. Разве мыслимо, чтобы человек, который всю силу своего духа сосредоточил на одном пункте, человек, считающий себя еще в полном обладании той юношеской силы,
• Если Шеллинг действительно обладает той «прямотой и искренностью», которыми он хвастает, если он действительно искренно убежден в том, что он утверждает о Гегеле, и имеет основания для этого, то пусть он докажет это опубликованием своей переписки с Гегелем, которая, как говорят, находится в его руках или опубликование которой только от него зависит. Но тут-то — уязвимое место Шеллинга. Если он, таким образом, требует, чтобы верили в его правдивость, то пусть он выступит с этим доказательством, которое положит конец всем поднятым по этому поводу спорам.
180 ф. эвгельс
которая некогда преодолела самого Фихте, человек, который претендует быть богатырем науки, гением первого ранга, — а ведь только такой человек, как это всякий должен признать, мог бы свергнуть Гегеля, — разве мыслимо, чтобы такой человек мог потратить тридцать и больше лет на то, чтобы добиться таких незначительных результатов? Если бы Шеллинг не стремился так облегчить себе свою философскую деятельность, то разве не нашли бы все этапы хода его мыслей свое выражение в отдельных печатных работах? Да и кроме того Шеллинг всегда проявлял в этом отношении мало самоограничения и все новое, что он находил, немедленно выпускал в свет без особой критики. Если он все это время продолжал чувствовать себя королем науки, как мог он жить без признания своего народа, как мог оп удовлетворяться жалким существованием какого-нибудь низложенного монарха, какого-нибудь Карла X, как мог он удовлетвориться давно изношенным и поблекшим пурпуром философии тождества? Разве он не должен был пустить в ход все средства, чтобы вернуть себе потерянные права, чтобы завоевать снова тот трон, который был отнят у него «позднее пришедшим»? * Вместо этого он свернул с пути чистой мысли, погрузился в мифологическую и теософическую фантастику и, как приходится думать, берег свою систему для нужд прусского короля**, ибо по зову последнего стало готовым сразу то, что раньше никак не могло получить законченной формы. Так прибыл он сюда с примирением веры и знания в чемодане, заставил о себе говорить и взошел, наконец, на кафедру. И что же представляло собой то новое, что он принес с собой, то неслыханное, что должно было совершить чудеса? Философию откровения, которую он, «начиная с 1831 г., в той же самой форме» читал в Мюнхене, и философию мифологии, «которая берет свое начало с еще более раннего периода». — Безусловное старье, которое вот уже десять лет бесплодно провозглашалось в Мюнхене, которое могло пленить только какого-нибудь Рингсейса, какого-нибудь Шталя. И это Шеллинг называет своей «системой»! Вот где кроются спасающие мир силы, заклинания, призванные изгнать безбожие — именно в том семени, которое не дало никаких всходов в Мюнхене! Почему же Шеллинг не опубликовал этого, вот уже десять лет готового, курса лекций? При всей самонадеянности Шеллинга и его уверенности в успехе, должна ведь существовать какая-то скрытая причина, какое-то тайное сомнение, которые удерживают его от этого шага.
* Шиллер. Перефразированные слова из трагедии «Пикколомшш», Действие первое, явление первое. Ред.
•» _ Фридриха-Вильгельма IV . Ред.
ШЕЛЛИНГ И ОТКРОВЕНИЕ
181
Выступив перед берлинской публикой, он, конечно, вышел на несколько более широкую общественную арену, чем это было до сих пор в Мюнхене. То, что там легко могло остаться эзотерическим тайным учением, так как никому до этого дела не было, беспощадно извлекается здесь на свет божий. Никто не будет впущен здесь в царство небесное, прежде чем он не пройдет через чистилище критики. Все необыкновенное, что сказано было сегодня в здешнем университете, будет завтра напечатано во всех немецких газетах. Таким образом, все те основания, которые удерживали Шеллинга от печатания его лекций, должны были бы удержать его и от переселения в Берлин, и даже, пожалуй, еще в большей мере, ибо печатное слово но допускает никаких недоразумений, между тем как слово, мимолетно сказанное, наскоро записанное и, может быть, только краем уха слышанное, неизбежно подвергается лжетолкованиям. Но само собой разумеется, что теперь уже но было выбора; он должен был ехать в Берлин, иначе своим отказом он признал бы свою неспособность победить гегельянство. Но и печатать курс было уже слишком поздно, ибо в Берлин необходимо было привезти с собой нечто новое, неопубликованное, а что в его «письменном столе» ника ких других вещей не имеется, — это показывает его здешнее выступление.
При таких-то обстоятельствах Шеллинг уверенно и смело взошел здесь на кафедру и начал свой курс перед аудиторией почти в четыреста человек из представителей всех сословий и наций, заранее суля своим слушателям нечто необычайное. Из этих лекций, основываясь на своих заметках, сверенных с чужими, по возможности точными записями, я сообщу то, что необходимо для оправдания моей оценки.
Всякая философия ставила себе до сих пор задачей понять мир как нечто разумное. Все, что разумно, то, конечно, и необходимо; все, что необходимо, должно быть или, по крайней мере, стать действительным. Это служит мостом к великим практическим результатам новейшей философии. А так как Шеллинг этих результатов не признает, то с его стороны было вполне последовательно также отрицать разумность мира. Но прямо высказать это у него, однако, не хватило мужества, и он пред почел вместо этого отрицать разумность философии. Таким-то образом он пробирается наивозможно кружным путем между разумом и неразумностью, называя разумное термином — постигаемое a priori *, неразумное термином — постигаемое а posteriori ** и относя первое к «чистой науке разума или
* — заранее, независимо от опыта. Рев, *• — на основании опыта. Ред.
182
Ф. ЭНГЕЛЬС
к негативной философии», второе — к вновь создаваемой «позитивной философии».
Здесь первая глубокая трещина между Шеллингом и всеми другими философами; здесь его первая попытка протащить в свободную науку мышления веру в авторитет, мистику чувств и гностическую фантастику. Единство философии, цельность всякого мировоззрения разрывается во имя самого неудовлетворительного дуализма; противоречие, составляющее всемирно-историческое значение христианства, возводится также в принцип философии. Мы поэтому должны с самого начала протесто вать против этого раздвоения. Кроме того, насколько оно несостоятельно, нам станет ясно, когда мы проследим ход тех рассуждений Шеллинга, которыми он пытается оправдать свою неспособность постигнуть вселенную как нечто разумное и целое. Он исходит из схоластического положения, что в вещах следует проводить различие между их quid и quod, между что [Was ] и что [Daß]. Что такое вещи — этому учит нас разум; что они су ществуют — это показывает нам опыт. Всякая попытка упразд нить это различие ссылкой на тождество мышления и бытия является злоупотреблением этим положением. Результатом логического процесса мысли может быть только идея мира, но не реальный мир. Разум, по Шеллингу, просто бессилен доказать существование чего-либо и должен в этом отношении удовлетвориться свидетельством опыта. Однако философия занималась также вещами, выходящими за пределы всякого опыта, например, богом. И вот спрашивается, способен ли разум доказать существо вание этих вещей? Чтобы, ответить на этот вопрос, Шеллинг пускается в длинные рассуждения, которые мы считаем совершенно излишним приводить здесь, так как вышеупомянутые предпосылки не допускают никакого ответа, кроме решительного нет. Это и есть результат шеллинговского рассуждения. Отсюда, согласно Шеллингу, с необходимостью следует, что разум в своем чистом мышлении должен иметь своим объектом не действительно существующие вещи, а вещи, поскольку они возможны, не бытие вещей, а их сущность, и соответственно этому только сущность бога, а не его существование может явиться предметом его исследования. Таким образом, для действительного бога следует изыскать сферу, отличную от сферы чистого разума, вещи должны обладать предпосылкой существования; они только потом, a posteriori, окажутся возможными или разум ными, а в своих последствиях — доступными опыту, т. е^ действительными.
Противоположность Гегелю выражена здесь уже со всей резкостью. Гегель с той наивной верой в идею, над которой так
ШЕЛЛИНГ И ОТКРОВЕНИЕ
183
возвысился Шеллинг, утверждает: что разумно, то" вместе с тем и действительно; Шеллинг же говорит, что все разумное возможно, и этим бьет наверняка, ибо это положение, при широком объеме понятия возможного, неопровержимо.' В то же время этим самым он обнаруживает, как это выяснится позднее, отсутствие ясности понимания в отношении всех чисто логических категорий. Я мог бы уже сейчас показать ту брешь в вышепри веденном боевом строе умозаключений, через которую злой дух зависимости пробрался в ряды свободных мыслей, но я хочу отложить это до более удобного случая, чтобы не повторяться, и перейти к содержанию чистой науки разума в том виде, как оно было сконструировано Шеллингом перед его слушателями к большой потехе всех гегельянцев. Содержание это сводится к следующему:
Разум есть бесконечная потенция познания. Потенция означает то же, что способность (познавательная способность Канта). Как таковая она кажется лишенной всякого содержания, на самом же деле она во всяком случае таковое имеет, притом без всякого содействия, без всякого акта с ее стороны, ибо в противном случае она перестала бы быть потенцией, так как потенция и акт противостоят друг другу. Этим по необходимости непосредственным врожденным содержанием может быть только бесконечная потенция бытия, соответствующая бесконечной потенции познания, так как всякому познанию соответствует некоторое бытие. Эта потенция бытия, эта бесконечная возможность бытия является той субстанцией, из которой мы должны выводить наши понятия. Занятие ею есть чистое, самому себе имманентное мыш ление. Эта чистая возможность бытия не есть только простая готовность к существованию, а понятие самого бытия, нечто по своей природе вечно переходящее в понятие, или то, что стремится к переходу в бытие, сущее, которое нельзя удержать от бытия и которое поэтому переходит от мышления к бытию. Это — подвижная природа мышления, в силу которой оно не может свестись к простому мышлению, а мышление вынуждено вечно переходить в бытие. Однако это не есть переход в реаль ное бытие, а лишь логический переход. Таким образом, вместо чистой потенции появляется логически сущее. Но так как бесконечная потенция является prius * того, что возникает в самом мышлении благодаря переходу в бытие, а только бесконечной потенции может соответствовать всякое действительное бытие, то разум обладает, в качестве неотделимого от него содержания, потенцией занять априорное положение по отношению к бытию
• — прежде, первичностью. Ред.
184
Ф. ЭНГЕЛЬС
и, таким образом, не прибегая к помощи опыта, постигнуть содержание всякого действительного бытия. Все, что совершается в действительности, разум познал как логически необходимую возможность. Он не знает, существует ли мир, он только знает, что если мир существует, то он должен иметь такие-то и такие-то свойства.
То обстоятельство, что разум есть потенция, вынуждает нас, следовательно, и его содержание признать потенциальным. Бог, следовательно, не может быть непосредственно содержанием разума, ибо он есть нечто действительное, а не только потенциальное, возможное. В потенции бытия мы впервые открываем возможность перехода в бытие. Это бытие отнимает у потенции ее власть над самой собой. Прежде потенция была властна над бытием: она могла перейти в него, а также и не перейти. Теперь же она подпала под власть бытия, находится у него в подчинении. Это есть лишенное духовности, лишенное понятия бытие, ибо дух есть власть над бытием. Это лишенное понятия бытие не существует больше в природе, где все уже запечатлено формой, но легко видеть, что этому оформленному бытию предшество вало слепое, беспредельное бытие, которое лежит в основе как материя. Но потенция есть то свободное бесконечное, что может переходить, а также и не переходить в бытие; таким образом, две противоречивых противоположности — бытие и небытие — не ис ключают в ней друг друга. Эта способность «также и не пере ходить» равна первой способности «переходить в бытие», пока первая способность остается в потенции. Лишь когда непосредственно могущее существовать действительно переходит, второе — из него исключается. Индифферентность обоих в потенции тогда прекращается, ибо теперь первая возможность исключает из себя вторую. Этой второй — возможности существования — дается способность осуществиться только через исключение первой. Подобно тому как в бесконечной потенции способность ■ перехода и способность неперехода не исключаются взаимно, они также не исключают и того, что свободно витает между бытием и небытием. Таким образом, мы . имеем три потенции. Первая содержит непосредственное отношение к бытию, вторая — посредственное, могущее быть лишь через исключение первой потенции. Таким образом, мы имеем: 1) тяготеющее к бытию, 2) тяготеющее к небытию, 3) свободно витающее между бытием и небытием. Перед переходом третья потенция не отличается от непосредственной потенции и только тогда станет бытием, когда будет исключена из первых двух; она может осуществиться только тогда, когда обе первые потенции перешли в бытие. Этим замыкается цепь возможностей, и внутренний организм разума
ШЕЛЛИНГ И ОТКРОВЕНИЕ
185
исчерпывается в этой совокупности потенций. Первой возможностью является только та, которой может предшествовать лишь сама бесконечная потенция. Есть нечто, что, покинув сферу воз можности, бывает только чем-нибудь одним, но до того, как оно решилось на это, остается instar omnium *, тем, что непосредственно предстоит, также и тем, что противостоит, противостоит другому, оказывает сопротивление призванному следовать за ним. Оставляя свое место, оно передает свою власть другому, возводя это последнее в ранг потенции. Этому другому, возведенному в ранг потенции, оно само подчинится как относительно несуществующее. Прежде всего выступает могущее быть в пере ходном смысле, которое является поэтому также наиболее слу чайным, наиболее необоснованным, тем, что может найти свое основание только в последующем, а не в предшествующем. Толь ко подчиняясь этому последующему, будучи для него относительно несуществующим, оно само через это получает впервые обоснование, становится чем-то, так как, предоставленное самому себе, оно расплылось бы в ничто. Это первое начало есть prima materia ** всякого бытия, достигающая определенности бытия только тогда, когда полагает над собой нечто высшее. Второе — могущее быть — полагается и возвышается в свою потенцию только благодаря вышеуказанному исключению первого из его невозмутимости; то, что в самом себе еще не есть могущее быть, становится теперь таковым благодаря отрицанию. Вместо представляемой им первоначальной категории не-непосредственной возможности бытия оно положено как невозмутимое, спокойное хотение, и оно по необходимости будет стремиться отрицать свое отрицание и вернуться обратно в свое невозмутимое бытие. Это может произойти только таким путем, что первое из своего абсолютного отчуждения снова приводится в состояние возможности бытия. Таким образом, мы получаем высшую форму воз можности бытия, бытие, снова сведенное к своей возможности, которое, как высшее бытие, является владеющим еамим собой бытием. Так как бесконечная потенция не исчерпывается непосредственной возможностью бытия, то второе начало, заклю чающееся в ней, может быть непосредственно только невозмож-. ностью бытия. Но непосредственная возможность бытия уже вышла за пределы возможности; поэтому вторая потенция может быть только непосредственной не-невозможностью бытия, со вершенно чистым бытием, ибо только сущее не есть возможность бытия. Во всяком случае чистое бытие может быть, как бы это ни казалось противоречивым, потенцией, ибо оно не есть
* — заменой всего. Рев. •• — первая материя. Рев.
186
Ф. ЭНГЕЛЬС
действительное бытие, оно не перешло, подобно последнему, apotentia ad actum *, а является actus purus **. Непосредственной потенцией оно, конечно, не является, но отсюда еще не следу ет, что оно вообще не может быть потенцией. Оно должно быть отрицаемо с тем, чтобы быть осуществленным; таким образом, оно не является везде и непременно потенцией, но может стать потенцией через отрицание. До тех пор, пока непосредственно могущее быть оставалось только потенцией, оно само покоилось в чистом бытии; как только оно возвышается над потенцией, оно вытесняет чистое бытие из своего бытия, чтобы самому стать бытием. Чистое бытие, подвергщееся отрицанию как actus purus, становится, таким образом, потенцией. Оно не обладает, следовательно, никакой свободой воли, но вынуждено действовать, вновь отрицать свое отрицание. Таким образом, оно могло бы переходить ab actu ad potentiam *** и найти свое осуществле ние вне себя. Первое, беспредельное бытие было то нежелаемое, та hyle ****, с которой демиургу приходится бороться. Оно пола гается с тем, чтобы немедленно быть отрицаемым второй потен цией. На место беспредельного бытия должно явиться оформлен ное бытие, оно должно быть обратно переведено через ряд сту пеней в возможность бытия, становясь тогда владеющей собой и на высшей ступени самосознающей способностью. Таким образом, между первой и второй возможностью лежит целый ряд производных возможностей и промежуточных потенций. Они составляют уже конкретный мир. Как только полагаемая вне себя потенция целиком и без остатка снова обращена в способность, во владеющую собой потенцию, сходит со сцены также и вторая потенция, так как она только для того и существует, чтобы отрицать первую, и в этом акте отрицания первой она унич тожает самое себя как потенцию. По мере того как она преодолевает противостоящее ей бытие, она уничтожает себя самое. Этим дело теперь ограничиться не может. Чтобы в бытии было нечто завершенное, на место всецело побежденного второй потенцией бытия должно быть положено нечто третье, чему вто рая потенция всецело передает свою мощь. Это нечто не может быть ни чистой возможностью бытия, ни чистым бытием бытия, а только тем, что в бытии является возможностью бытия, а в возможности бытия является бытием; это есть противоречие между потенцией и бытием, полагаемое как тояедество, то, что свободно витает между обоими, дух — неисчерпаемый источник бытия,
* — от потенции к акту. Ред. •* — чистым актом. Ред. *** — от акта к потенции. Ред. • •*• — материя. Ред.
ШЕЛЛИНГ И ОТКРОВЕНИЕ
187
который совершенно свободен и в бытии не перестает оставаться потенцией. Это начало не может действовать непосредственно, а может только осуществиться через вторую потенцию. Так как второе начало является опосредствованием между первым и третьим началом, то это третье начало полагается благодаря преодолению первого вторым. Это третье начало, оставшееся непреодоленным в бытии, является в качестве духа могущим быть бытием и завершающим бытие, так что его вступление в бытие дает завершенное бытие. Во владеющей собой способности, в духе, природа достигает своего завершения. Эта последняя способность может также отдаться новому, сознательно вызванному движению и построить себе, таким образом, над природой новый интеллектуальный мир. И эта возможность должна быть исчерпана наукой, которая, таким образом, становится философией природы и философией духа.
Благодаря этому процессу исключается все, что не имманентно мышлению, все, перешедшее в бытие, и остается потенция, которой не требуется больше переходить в бытие, так как бытие находится не вне ее, а ее возможность бытия и составляет ее бытие; существо, не подчиненное больше бытию, а являющееся бытием в своей истинности, — так называемое высшее существо. Таким образом, осуществляется высший закон мышления: по тенция и акт совмещаются в одном существе, мышление остается теперь в самом себе и остается благодаря этому свободным мышлением, не подчиненным больше безудержному, необходимому движению. Здесь достигнуто то, что вначале было предметом же лания; владеющее собой понятие (ибо понятие и потенция тождественны), которое, так как оно является единственным в своем роде, имеет особое название и, так как оно есть то, что было изна чально желаемым, называется идеей. Ибо кто в мышлении не интересуется результатом, чья философия не сознает своей собственной задачи, тот подобен тому художнику, который стал бы малевать наугад, совершенно не думая о том, что выйдет из его работы.
Вот в общих чертах то, что сообщил нам Шеллинг о содержа нии своей негативной философии, и этот очерк вполне достато чен, чтобы увидеть весь фантастичный и нелогичный характер его способа мышления. Он уже неспособен больше двигаться в сфере чистой мысли даже в течение короткого времени; каждую минуту ему перебегают дорогу самые фантастические, самые причудливые призраки, так что кони его философской колесницы от испуга становятся на дыбы, и он сам сворачивает с первоначально намеченного направления, гоняясь за этими туманными призраками. Сразу бросается в глаза, что его три потенции, если
188
Ф. ЭНГЕЛЬС
их свести к их голому логическому содержанию, представляют собой не что иное, как три момента гегелевского хода развития путем отрицания, только оторванные друг от друга, зафиксированные в их оторванности и подогнанные к целям «сознающей свои задачи философии». Печально видеть, как Шеллинг низводит мысль из ее возвышенного, чистого эфира в область чувственных представлений, как он срывает с ее головы корону из чистого золота и, нарядив ее в корону из золотой бумаги, заставляет ее, пьяную от тумана и испарений необычной романти ческой атмосферы, бродить пошатывающейся походкой на потеху уличных мальчишек. Эти так называемые потенции не являются вовсе мыслями, это — расплывчатые фантастические образы, в которых сквозь таинственно окутывающее их облачное покрывало уже ясно вырисовываются очертания трех божествен ных ипостасей. Мало того, они обладают уже известным самосознанием: одна «тяготеет» к бытию, вторая — к небытию, третья «свободно витает» между обеими. Они «уступают друг другу место», у них разные «места», они «вытесняют» друг друга, они «противостоят» друг другу, они ведут борьбу между собой, они «стараются отрицать друг друга», они «действуют», они «стремятся» и т. д. Это странное превращение мысли в чувственное пред ставление вытекает опять-таки из ошибочного понимания гегелевской логики. Ту могучую диалектику, ту внутреннюю движущую силу, которая, точно чувствуя моральную ответственность за несовершенство и односторонность отдельных предикатов идеи, неустанно толкает их к новому развитию и возрождению до тех пор, пока они в качестве абсолютной идеи не воскреснут в последний раз из могилы отрицания в нетленной незапятнанной красоте, — эту могучую диалектику Шеллинг смог понять только как самосознание отдельных категорий, между тем как она представляет собой самосознание всеобщего, мыш ления, идеи. Язык пафоса он хочет возвысить до абсолютно-научного, не показав нам предварительно чистой мыслив единствен но подходящей для нее форме изложения. G другой стороны, он так же мало способен постигнуть идею бытия в ее совершенной абстракции, доказательством чему может служить тот факт, что он определения «бытие» и «сущее» постоянно употребляет как равнозначащие. Бытие он может мыслить только как материю, как hyle, как беспорядочный хаос. К тому же мы имеем теперь уже несколько таких материй — «беспредельное бытие», «оформленное бытие», «чистое бытие», «логическое бытие», «дей ствительное бытие», «невозмутимое бытие», а позже мы еще сверх того получим «предвечное бытие» и «противоречивое бытие». Забавно видеть, как эти различные виды бытия сталкиваются в
ШЕЛЛИНГ И ОТКРОВЕНИЕ
189
вытесняют друг друга, как потенции предоставляется только на .выбор: затеряться в этой беспорядочной массе или остаться пустым призраком. И пусть мне не-говорят, что дело тут только в образной форме изложения; напротив, это гностически-восточное бредовое мышление, представляющее себе каждое определение идеи или как личность или как материю, является основанием всего процесса. Устраните этот способ созерцания, и все рухнет. Уже основные категории — потенция и акт — возникли в очень смутный период, и Гегель был совершенно прав, когда он выбросил из логики эти неясные определения. Шеллинг к тому же еще усугубляет путаницу, употребляя эту противопо ложность попеременно и произвольно вместо следующих гегелевских определений: в-себе-бытие и для-себя-бытие, идеальность и реальность, сила и проявление, возможность и действи тельность, и, сверх того, потенция еще остается особой, чувственно-сверхчувственной сущностью. Но по преимуществу, однако, она означает у Шеллинга возможность, и, таким образом, мы здесь имеем философию, основанную на возможности. В этом отношении Шеллинг по праву называет свою науку разума «ничего не исключающей», ибо возможно в конце концов все. Но дело заключается в том, чтобы мысль себя оправдала посредством своей внутренней силы к осуществлению. И поблагодарят же немцы за такую философию, которая тащит их по непроходимой дороге и через бесконечно скучную Сахару возможности, не давая им ничего реального для утоления голода и жажды и не приводя их ни к какой цели, а лишь туда, где реальный мир, по ее собственному утверждению, остается для разума книгой за семью печатями.
Однако возьмем на себя труд последовать за ним через ничто. Шеллинг говорит: сущность — для понятия, бытие — для познания. Разум есть бесконечная потенция познания, его содержание — бесконечная потенция бытия, как изложено выше. Но тут он вдруг начинает действительно познавать бесконечную потенцию бытия посредством потенции познания. Может ли он это? Нет. Познание есть акт, акту соответствует акт, «познанию соответствует бытие», следовательно, предыдущему актуальному познанию соответствует актуальное, действительное бытие. Таким образом получается, что разум против воли вынужден познать действительное бытие, и, несмотря на все старания удержаться в открытом море возможности, мы выбрасываемся прямо на ненавистный берег действительности.
Но, возразят нам, потенция бытия познается ведь только после ее перехода, который является, конечно, логическим. Однако Шеллинг сам говорит, что логическое бытие и потенция
190
Ф. ЭНГЕЛЬС
бытия, понятие и потенция тождественны. Если, таким образом, потенция познания действительно переходит в акт, то потенция бытия не может удовлетвориться одним обманчивым, мнимым переходом. Раз потенция бытия не переходит действительно, то она остается потенцией, следовательно, не может познаваться разумом и, таким образом, является не «необходимым содержанием разума», а чем-то абсолютно неразумным.
Или Шеллинг думает назвать ту деятельность, которую разум проявляет в отношении своего объекта, не познанием, а, скажем, пониманием? Тогда разум неизбежно свелся бы к бесконечной потенции понимания, так как он в своей собственной науке вообще не доходил бы до познания.
С одной стороны, Шеллинг исключает существование из числа объектов разума, с другой же стороны — он его снова включает в него вместе с познанием. Познание для него — единство понятия и существования, логики и эмпирии. Итак, всюду противоречия, куда бы мы ни обратились. Как же так?
Является ли разум в самом деле бесконечной потенцией познания? Является ли глаз потенцией зрения? Глаз, даже закрытый глаз, всегда видит: даже тогда, когда ему кажется, что он ничего не видит, он все же видит темноту. Только больной глаз, именно излечимо-слепой, представляет потенцию зрения, не являясь одновременно актом, и только неразвитой или временно помутившийся разум представляет лишь потенцию познания. Но ведь представление о разуме как о потенции ка^ жется столь правдоподобным? Он действительно является потенцией и не только возможностью, но и абсолютной силой, необходимостью познания. Последняя, однако, должна проявиться, должна познавать. Разделение потенции и акта, силы и ее проявления, есть явление только конечного, в бесконечности же потенция совпадает со своим актом, сила — со своим собственным проявлением. Ибо бесконечное не терпит внутри себя противоречия. Если разум является бесконечной потенцией, то он является, в силу этой бесконечности, также и бесконечным актом. Иначе пришлось бы и самую потенцию считать конечной. Это заложено также уже в непосредственном сознании. Разум, который не идет дальше потенции познания, называется неразумием. Только тот разум является действительным разумом, который доказывает свою состоятельность в акте познания, и только тот глаз, который действительно видит, является настоящим глазом. Значит, здесь противоположность между потенцией и актом оказывается сразу разрешимой, в конечном счете ничтожной, и это решение является триумфом гегелевской диалектики над ограниченностью Шеллинга, который не может
Шеллинг й откровение
191
справиться с этим противоречием, ибо даже там, где в идее потенция и акт должны совпадать, — это только утверждается, но действительный взаимный переход друг в друга этих определений не раскрывается.
Но если Шеллинг скажет: разум есть понимание и, так как понятие есть потенция, он есть потенция познания, которая только тогда становится действительным познанием, когда она находит какой-нибудь реальный объект для познавания; напротив, в науке чистого разума, где разум занимается потенцией бытия, он остается внутри потенции познания и только понимает, — в таком случае уже независимо от вышеприведенных рассуждений о потенции и акте всякий должен будет признать, что целью потенции познания может быть только переход к действительному познанию и что без этого перехода она — ни что. Таким образом, оказывается, что содержание науки чистого разума совершенно беспредметно, пусто, бесполезно и что разум, когда он выполняет свою задачу и действительно познает, становится неразумием. Если Шеллинг признает, что сущность ра зума есть неразумие, то мне, конечно, ничего больше не остается сказать.
Вот почему Шеллинг с самого начала так запутался со своими потенциями, переходами и соответствиями, что из путаницы логического бытия и бытия реального, от которых он хочет избавиться, он вынужден искать выход в признании совершенно иного пути мышления, чем его собственный. Пойдем, однако, дальше.
Таким образом, разум должен постигнуть содержание всякого действительного бытия и занять по отношению к нему априорное положение; он не в состоянии доказать, что что-либо существует, а только то, что, если что-либо существует, оно должно обладать такими-то и такими-то свойствами — в противо положность утверждению Гегеля, по которому вместе с мыслью дано также и реальное существование. Но в этих положениях опять полнейшая путаница. Ни Гегелю, ни кому-либо другому не приходило в голову доказывать существование какой-либо вещи, не имея для этого эмпирических предпосылок; он доказывает только необходимость существующего. Здесь Шеллинг представляет себе разум так же абстрактно, как раньше потенцию и акт, и поэтому вынужден приписать ему доми-ровое существование, совершенно оторванное от всякого другого существования. Вывод новейшей философии, который еще встречался в прежней философии Шеллинга, по крайней мере в ее предпосылках, и который лишь Фейербах со всей остротой довел до сознания, состоит в том, что разум может
192
Ф. ЭНГЕЛЬС
существовать только как дух, а дух может существовать только внутри и вместе с природой, а не так, что он в совершенной изолированности от всей природы, бог весть где, живет какой-то обособленной жизнью. Это признает и Шеллинг, когда он устанавливает как цель индивидуального бессмертия не освобождение духа от природы, а как раз надлежащее равновесие обоих; также, когда он далее говорит о Христе, что он не растворился во вселенной, а как человек вознесся одесную бога. (Следовательно, остальные две божественные личности все же растворились во вселенной?) Но раз существует разум, то его собственное существование является доказательством существования природы. Следовательно, существует необходимость, в силу которой потенция бытия должна немедленно переходить в акт бытия. Или же будем исходить из совершенно обыденного положения, понятного также и без Фейербаха и Гегеля: до тех пор, пока абстрагируются от всякого существования, о нем вообще не может быть речи. Если же делают исходным нечто